8. Людмила Никулина Клетка
Людмила Никулина
Клетка
— Прошу всех встать, — достаточно громко произнес секретарь. — Суд идет.
В зал судебного заседания входит судья — женщина неопределенного возраста, с подобранными и тонированными под платину волосами, одетая в мантию и судейским знаком на груди, прижимая к себе уголовное дело. За нею, как вода после открытия шлюзов, влились в зал судебного заседания граждане — люди разного происхождения и статуса, безмолвно толкаясь и распределяясь по скамейкам, как в театре.
Идет открытый судебный процесс, так похожий на сегодняшний день и лицами, и движениями, и каким- то необъяснимым духом современности. Судья, медленно опустившись в кресло, предложила вошедшим присесть, после чего объявила о начале судебного заседания, огласив присутствующим какое дело будет слушаться.
В этот момент наступила тишина, как перед боем, и колесо судебного процесса начало постепенно набирать обороты, подчиняя инертности передаваемые друг другу эмоции, связанные с переживаниями и осуждениями обнаженных судом пороков. И предугадать, что же будет дальше, никто не знает.
Судья открыла материалы уголовного дела и приступила к проверке лиц, явившихся в судебное заседание. При этом она устремила взгляд на подсудимого — молодого человека лет двадцати пяти, уже успевшего так себя заездить, что с первого взгляда появляется неумолимое желание его отмыть, отстирать, откормить, чтобы его внешний вид не оказывал влияние на его психологический портрет. Далее, после оглашения обвинительного заключения и обращаясь к подсудимому, судья строго оглядывает его с ног до головы, как бы предвещая обстоятельность и законность предстоящего решения суда, и, наконец, задает ему вопрос:
— Вы признаете себя виновным?
У кого-то из присутствующих в зале упал на пол мобильный телефон, издав звук, разрушивший тишину зала.
— Да, Ваша честь, признаю.
— В полном объеме? — продолжала судья.
— Да, признаю полностью.
В этот момент в зале что-то зашевелилось, волна, оживления покатилась в направлении постамента, где сидела судья, и как бы оттолкнувшись о неприступность закона, отлетела в сторону металлического ограждения клетки, внутри которой стоял подсудимый Клочко Игорь Сергеевич, держась за прутья ограждения, как будто бы, именно эта поза, могла помочь избавиться от неожиданного заточения и процессуального статуса подсудимого. Помочь выпорхнуть, преодолеть эти давящие отовсюду несколько метров внезапного заключения, чтобы потом… чтобы потом, когда все сложится нормально, не сидеть в этой клетке перед судом и людьми.
Судебный процесс начался, он состоял из вопросов и ответов, которые возникали на первый взгляд, спонтанно, как будто вытягивая тянущимися нитями из памяти события, которые он совсем не помнил из-за передозировки. Но надо было ответить, ведь он признал себя виновным. А открутиться нельзя— позади следователь и прокурор, которые, уж точно, восстановят его память.
— Что вы сказали? — продолжила судья.
— Я познакомился с Димкой на улице, выпили, закурили, пошли в ночной клуб, где встретили Димкиного друга с его девушкой Миррой.
— Как?
— С Миррой, так звали его девушку.
— А дальше?
— А потом Мирра пригласила нас домой, угостила «травой», а потом я пошел домой, по ошибке взяв ее сумочку, которая стояла на столе. Утром проснулся, на полу у кровати что-то валялось, присмотрелся, то была женская сумка небольшого размера, серого цвета с большой вышивкой красного цвета недалеко от застежки, точно такую сумку я когда-то уже видел и тоже в спальне, в какой-то спальне…
После этого подсудимый замолчал, как бы поперхнувшись воздухом, и торопливо продолжил:
— Вначале я не понял, что это, а потом меня как током шарахнуло — это же сумка Мирры, то есть той девушки, ну, подруги моего друга Димы. Я быстро осмотрел содержимое сумки — там была губная помада, какие-то записки, визитки из салона красоты и расческа с остатками темнорусых волос на шипах. «Вот дурак, что я наделал?» — подумал я… — После этих слов он обратился к потерпевшей:
— Ну, скажи, Мирра, там же не было денег?
Застывшая в позе невинной овечки, Мирра Котельская молчала.
— Подсудимый! — живо одернула судья. — Обращайтесь к суду. Я вас слушаю.
— Простите, Ваша часть, но, она же знает, что в сумке денег не было, — отрезвляющим тоном ответил подсудимый.
А дальше был допрос потерпевшей, так и не вспомнившей, как у нее в тот вечер украли деньги в сумме двести гривен.
— Вы видели, как подсудимый похищал сумку? — продолжала судья.
— Нет, я была в другой комнате, сумка висела на вешалке в прихожей, — продолжала Мирра.
— А кто провожал подсудимого из квартиры?
— Никто, он ушел сам утром.
— А откуда вы это знаете?
— Мне мой парень сказал, что он ушел утром.
— Хорошо, зачем тогда вы пригласили в дом незнакомых людей? — строгим тоном продолжала задавать вопросы судья.
— Это не я, а Никита мой.
— Вы наркоманка?
— Нет, иногда курю.
— А деньги откуда у вас?
— Никита дал на колготки.
— Подсудимого, значит, никогда раньше не встречали?
— Встречала на дискотеке, мы с ним танцевали и целовались, когда выходили покурить, но это было до Никиты.
— Так, значит, раньше вы были знакомы с подсудимым?
— Конечно, нет, я даже не знала, как его зовут.
— Подсудимый, потерпевшая говорит правду? — обратившись в сторону клетки, произнесла судья.
— Нет, она все придумала, я всего один раз до этого был у нее дома, тогда она была пьяна и попросила меня остаться. Я остался, надеясь, что завтра все это продолжится. Но утром она сказала, что ей надо быть на занятиях, вытолкала меня из квартиры, при этом металась по комнатам, как подбитая, вернее подпитая птица, не глядя в мою сторону. С тех пор мы не виделись до того вечера, когда она была уже с этим недоделанным Никитой. И что она в нем нашла?
— Подсудимый, вы же признали себя виновным, а теперь рассказываете суду свои истории в несколько другой интерпретации.
— Но я же не хотел воровать, может, я нашел сумку в квартире, не знаю…
Дальше суд продолжал допрашивать потерпевшую, свидетелей, судья задавала перекрестные вопросы, а в конце заседания предоставила слово подсудимому в судебных прениях, который не понял, что от него хотят, мямлил какие-то неразборчивые слова, все время смотрел в сторону потерпевшей, не понимая, что надо говорить. Зато в последнем слове он вдруг обнаружил красноречие, каялся и обещал, что такое больше никогда не повторится, и что он не будет ходить в гости к девушкам.
Когда оглашался приговор, он стоял ровно, совсем безучастно смотрел на меняющие свою конфигурацию губы судьи, а в голове стоял такой тупой шум, что решение Фемиды по сравнению с ним казалось несколько отделенным и недоступным до восприятия. Как будто не его судьба решалась именно сейчас, а наоборот — он был сторонним наблюдателем этого действия. После наступившего оцепенения тело его резко наклонилось вперед, качнулось, после чего он почувствовал себя пьяным, хотя не употреблял спиртное и не курил более шести месяцев, находясь под стражей в следственном изоляторе. Он снова резко вцепился обеими руками за металлические прутья ограждения — решетки, отделившей его от социума одним судебным процессом, как за спасательный круг, после чего его косточки на пальцах побелели. «Как три года лишения свободы? За что?» Перед его потухшим взглядом внезапно пронеслись почему-то его школьные годы. Литературный кружок, куда он записался сам, без решения мамы, где его встречал всегда с улыбкой рассеянный педагог-преподаватель языка и литературы. Гусев Евгений Борисович. Уникальная личность. Однажды, когда он показал ему свой первый набросок стихов, тот внимательно посмотрел, прищурился, как бы не видя букв, после чего направил свой мудрый взгляд человека, наделенного скромностью и умом, спокойно заметил:
— Пишите. В этом что-то есть.
Тогда он и подумать не мог, что он, одаренный природой ученик, имеющий непременные способности не только в математике, но и в литературе, поступит на филфак университета, а потом, после этого нелепого задержания по подозрению в краже, находясь в камере следственного изолятора, напишет такие строки:
Крупными буквами пишется жизнь Мелкими — крепко за стены держись..
Беглыми — быстро спасайся от ветра
А неразборчиво — клеточек метры…
— Подсудимый, вам понятна суть приговора? — спросила судья.
— Что? — взглянув вперед, переспросил он.
— Вам понятен приговор и сроки его обжалования — повторила судья.
— Нет, нет, я не понимаю, почему меня лишили свободы. За что? Меня подставили, неужели вы это не поняли? — почти закричал он.
— Все свои сомнения вы имеете право изложить в апелляционной жалобе. Заседание окончено, — проговорила судья, обрывая последнюю надежду подсудимого на свободу.
После этого судья, как статуя, прошла мимо него, стоящего в клетке, не оставив никакой надежды на возвращение в прежний мир беззаботной и безответственной жизни. А в воздухе растворился тонкий запах, смешанный с амбре ее дорогой косметики и холодом удаляющейся из зала черной мантии.
Вот и все. Его сердце забилось в унисон стучащим молоткам в висках, пойманной птицей в клетке. «Вот и конец, конец… — бежало волной по его телу. Не выслушали, не разобрались. И зачем он выгораживал Никиту? Он же теперь не будет отбывать за него наказание. Дурак я, дурак, и был им всегда». Его ноги занемели от напряжения, в горле пересохло, язык судорожно касался его щек и казался неимоверно большим, мешающим дышать и перекрываю-
щим его сознание. Вот что такое приговор, не так он представлял суд, не так понимал свое окружение. Боже, что теперь будет с его мамой, она же не переживет этого. И на суд не пришла, заболела, наверное.
Конвоиры хладнокровно подошли к нему, надели наручники.
В камере он ни с кем не разговаривал, смотрел на осколок неба в окне, не понимая еще до конца, что же с ним произошло, но ощущение клетки преследовало его, приглушая надежду на освобождение. После немого пребывания в одной и той же позе он завернулся в одеяло и ушел далекодалеко вглубь себя, в воспоминания двора, где вырос, Галку со второго подъезда, которая всегда нравилась ему, а он, наверное, ей… Пробегая мыслями по зарослям своих воспоминаний, он оказался мысленно в их с мамой квартире, где вместе с ними жил в клетке желто- зеленый попугай Сеня. Почему жил, он и сейчас выкрикивает: «Хочу есть, хочу есть!» Интересно, как он находится в постоянной клетке, при этом радуется каждому утру и новым лучикам взошедшего солнца? Неужели ему не хочется наружу, где можно лететь куда угодно. Бедный Сеня. Как он теперь? Ведь его пространство состоит из нескольких десятков воздушных сантиметров, а он поет по утрам и призывает к общению. Если бы он мог подумать, что сам окажется в клетке, как Сеня, вне свободы. В клетке камеры и клетке собственной, метущейся по краям внутреннего пространства его уже успевшей уколоться о прутья еще только начинающейся жизни. Если бы только.
Мама придет, я ей все объясню, я не виноват, это Мирра не сказала правду в суде, а его друзья спрятались от правосудия, как муравьи от дождя, с такой легкостью предав их отношения, в которые он вкладывал по-своему чистый смысл, далекий от предательства и лжи. «Зачем они так со мной? — продолжал он свои размышления. — Что я им сделал? За что? Правду мама говорила, чтобы он был поразборчивей со своими друзьями. Вот и разобрался — угодил в тюрьму.
И этот первый опыт близости с Миррой. А может быть, со всем миром?» — бился пульс в его голове.
Вот и клетка, в которую он шагнул добровольно, а она захлопнулась.
Следующим утром он отказался от еды.
«Вот бы сейчас уколоться, хотя бы один кубик», — подумал он, нервно перебирая воротник своей рубашки, пытаясь уйти от всех и себя одновременно, раствориться, вернуться туда, где есть свобода, где никто никого не учит, не осуждает, где налицо полный выбор поведения и уединения. А потом? Зачем думать, что будет потом?
«Но это же клетка», — кто-то ответил ему изнутри. Это же зависимость, стена, через которую пройти невозможно.
«Ну и что? — спорил он сам с собой, — там же нет суда и виновных, но там есть осуждающая бесконечность», — что-то вторило из глубины его сознания. Бесконечность, ведущая к ограждению себя от себя и окружающих.
«Я попал в западню, я не знаю, что мне делать и как выбраться из нее. Я так хочу уколоться!..» — снова нахлынуло на него.
Он вспомнил рассказ бывшего наркомана, живущего этажом выше, который как-то открыл ему некоторые моменты своей изуродованной биографии о том, что наркотики бросить можно, все зависит от воли человека, но это надо сделать тогда, когда они не отбросили тебя от реальности и не сделали твое тело и душу послушным инструментом в чьих-то невидимых руках, именуемых зависимостью.
«Не знаю и не хочу знать…», — он нервно перебирал точки и запятые, о которые спотыкался, не ощущая ссадин и ушибов ни на теле, ни на своей душе, он метался внутри себя, не желая, чтобы кто-либо из его теперешнего камерного окружения заметил его муки, подавленность и наступившую слабость. Он так хотел вырваться из этого замкнутого пространства, но перед глазами стояла эта непреодолимая судейская клетка, жужжащий шорох зала судебного заседания и ударивший по его жизни колокол обвинения, звуки которого рассыпались по всем клеточкам его тела, переполняя их чем-то инородным и чужим до леденящей степени непринятия, вытесняя положительные гены легкомысленного до этого момента образа его жизни.
«Интересно, — продолжал думать он. В Интернете пишут, что организм человека построен на клеточном уровне. Все клетки имеют свои границы. Тогда почему мозг не воспринимает замкнутое пространство тела? Значит, не тело рвется на свободу, а что-то более тонкое и необъяснимое, живущее в нем и составляющее его суть? А куда я иду? Что пропустил? Кого потерял и что? Нет, не потерял, я еще вернусь и докажу этим предателям, что смогу разорвать цепи своих недавних ошибок. Они узнают, как я могу скрывать свои синяки и ссадины, потому что именно благодаря этому я непременно узнаю цену очищению, не от подлости, а от самого себя, вступившего в полосу ошибок и внешнего непонимания.
Потянулись однотонные дни, похожие на оборванные в клочья бумажные афиши. Их неинтересность и тупость сменялась бесконечными мыслями, которые как изогнутая спираль пронизывали его тело, пытаясь определить степень отчаяния от наступившего безысходства, поселившегося в нем после суда. Он понимал, что находился в состоянии внутреннего наркоза, при котором не было ощущений, а лишь редкие вспышки памяти возвращали его все в те же воспоминания о чем-то, о ком то.
И сквозь эти муки переживаний металась в закрытой клетке разума его потускневшая от неожиданного укола душа, не понимая еще до конца, где она, что с нею, кому она принадлежит. Билась, чтобы выбраться из заточения еще не знавшего настоящего испытания тела молодого человека, попавшего в западню собственного изобретения.
Внезапно хлопнул тяжелый затвор двери в камеру, куда вошел совершенно бледный с глубоко впавшими глазами молодой человек лет двадцати восьми. Он молча опустился на нары и закрыл лицо руками.
«Еще один, — подумал про себя Игорь. — Кто следующий? Во всяком случае, я не один в своей паутине, здесь такие же, как я, и тоже люди, вместе легче…»
Наступил Новый год. Выпало так много снега, что дети словно маленькие мишки кувыркаются во влажном, белом веществе, подаренном небом, радуясь этому чуду природы. А вечером загорелась множеством гирлянд огромная елка, как символ перехода времени в синюю прозрачность и чистоту зимы. Словно и не было грязных осенних улиц, хмурых лиц и затянувшейся пасмурности. Все выглядело настолько торжественно и легко, что хотелось поднять полы своего длинного пальто и взлететь высоко — высоко над городом, где так много света и праздника, не знающего границ.
А в закрытых стенах исправительного учреждения, где отбывает наказание Игорь, время имеет свои измерения, огражденные от ветра незабываемой свободы, ветра, который постоянно уносит в сторону тот час, когда можно будет беспрепятственно распоряжаться своими днями, нет, драгоценными минутами.
Он просмотрел редкие письма — «оттуда», вспоминая их тексты — это же мамины письма… Она единственная, кто не оставил его, не отказался от порочного сына. Только она помнит и принимает его таким. Она ждет его домой, под свое крыло, как ждут птицы своих неразумных птенцов.
Игорь понемногу смирился со своим положением, как бы приостановив прорыв чувств и эмоций, не пытаясь нырять в ограниченные дали своего саморазрушения, где на данный момент еле теплился огонек его некогда пылавшего голубым пламенем мира, где не было места рассуждениям о правильности поведения и о возможных неожиданных поворотах судьбы с ее непредвиденными последствиями.
Клетка… Эта невыносимая клетка давила, закрывала выходы во все пространства и направления. Так он мог часами лежать почти неподвижно, ни с кем не общаясь, а перед глазами напротив зияла квадратная дыра окна, разделенные на квадратики-клеточки металлической арматурой.
Пошли третьи сутки его безысходного путешествия по разным маршрутам воспоминаний. Отчаянье сменялось злостью, бессилие — глубокими вздохами, похожими на стонущее дерево, когда ему бывает больно от разрушающего ветра. И под этот невыносимый шум стенаний и всплесков негодования он, наконец, смог отключиться в нахлынувшем, как и его горе, сне, где он шел по заснеженной улице… Вокруг ни души… Только шорох осыпающихся с неба снежинок напоминал нечто, похожее на музыку, которую он раньше никогда не слышал, но звуки, которые так проникали в него сквозь одежду, впиваясь пиявками странных нот в кожу, заставляя ежиться и извиваться, меняя положение тела. Внезапно он оказался в заснеженном лесу, где было так много снега и так пустынно. Он шел, не зная куда, по снежному песку, погружаясь по колени в сыпучую массу, преодолевая препятствия и проваливаясь. Он шел, не оглядываясь, не чувствуя своих ног, и, наконец, оказался у большого дома с деревянным крыльцом, двери в который были открыты настежь, а в окнах горели свечи, обжигая стекла церковной копотью, отражение которых перекликалось с лунным светом одинокой на небе луны. И откуда-то из глубины дома доносилась все та же мелодия, без нот и направлений. Ее неуловимые звуки напоминали нечто таинственное и шелестящее, падающее и трепещущее… Что это? Кто автор? Он никогда подобного не слышал. А звуки все больше и больше подходили к его гортани, перекрывая кислород…
Он пытался войти в дом, окруженный голубоватыми сугробами, но в это время из-за деревьев, обрамляющих фасад загадочного жилища, выскочили огромные волки, которые рычали, сверкали своими раскаленными яростью хищников глазами и бежали к нему навстречу. Один из них повалил его на снег, начал рвать клыками его одежду, как бы призывая других волков к нападению, а с языка его стекали на снег ручейки теплой крови, «Вот она смерть», — отбиваясь от зверя, подумал он, Но внезапно волк остановился.
Из дома выбежала овчарка и вцепилась зубами в горло вожака стаи, брызнула кровь, окрасившая шкуру волка бурыми пятнами. А потом все смешалось — и вой, и рычание, и стон раненых, рвущих друг друга на куски зверей. Он поднялся на ноги, закрыл ладонями уши, а перед глазами метались разъяренные волки, раздирающие в клочья несчастную овчарку. И все вокруг вдруг стало красным и обмякшим, как уходящая жизнь храброго пса, защитившего его.
«Мм-аа… ма-ма!» — кричал он во сне. А волки, расправившись с несчастной собакой, устало разошлись и растаяли в бликах ночи, оставив на снегу растерзанное животное. Он тихо подошел к месиву, которое некогда было собакой, чтобы рассмотреть его раны, и вдруг что- то холодное опустилось на его плечо, и вновь вернулась все та же мелодия.
— Вставай, — его разбудил сокамерник, — к тебе пришли.
— Кто?.. — просыпаясь машинально спросил он. — Не знаю, кажется, девушка, твоя подруга.
— Нет, — ответил Игорь сквозь туман непробуждения… Нет, нет, нет у меня подруг и друзей. Клетка… Клетка… Эх ты, Мирра, зачем ты так? Его глаза закрылись, как в обмороке, сон затягивал его обратно, в ту ужасающую сцену леса и неравного поединка волчьей стаи и его защитника.
И опять эта мелодия из того сна, она была неуловима и одновременно рядом. От нее тошнило, но невозможно было избавиться. «Куда она ведет, что обозначает? Лучше бы я не проснулся, там во сне, меня чуть не съели волки, а здесь в этом начавшемся в камере дне, душно и невыносимо тесно, потому что не знаешь заранее, каким зверем обернется для тебя твоя судьба».
Он тяжело поднялся, подошел к двери, немного постоял, оглянулся на все то же тюремное окно и, вдруг как будто что-то оттолкнуло его назад. «Нет, — подумал он. — Нет… Туда я больше не вернусь, потому что там, на свободе, я останусь таким же несвободным от себя самого. Нет, надо драться с этим зверем — наркотической зависимостью, и я его убью».
…А там, за тюремными стенами летали снежинки, как белые птицы, и помутневший взгляд осужденного Игоря Клочко невольно ловил их, цепляясь за колючие крылья замерзшей надежды, вдыхая их неуловимый аромат, потому что мысли, как и новогодний снег, имеют свой запах. Запах клетки — наконец понял он.
И снова эта мелодия, как и недавно написанное четверостишие:
Крупными буквами пишется жизнь.
Мелкими — крепко за стены держись.
Беглыми — быстро спасайся от ветра.
А неразборчиво — клеточек метры.
СПАМ НА ПОРТАЛЕ
Циник — это человек, который всему знает цену и ничего не ценит.
Оскар Уайльд
— У меня совершенно отсутствует иммунитет на противостояние подлости и цинизму, — разводя руки по сторонам, говорил студент университета Илья своему другу по учебе Станиславу, при этом, невольно оглянувшись и провожая неожиданным взглядом удаляющуюся в тень еще не совсем проснувшегося города стройную фигурку девушки. — Так вот, я повторяю, что ничего не могу с собою поделать, когда сталкиваюсь с людьми, способными унизить изощренно, колко, гадко другого человека, а особенно при мне. Все это я воспринимаю на свой счет и страдаю от этого.
— Да, — ответил Станислав, — я тоже не выношу людей, способных унижать других таким способом. Это же так мелко и недостойно.
Они шли на лекцию от станции метро по направлению к университету, живо и непринужденно обсуждая проблему общения людей между собой, не замечая, что направление их движения уже давно потеряло смысл, забыв о том, что лекция уже давно началась. Легкий летний ветерок обтекаемым потоком касался их еще совсем юных лиц, тормошил волосы, наполняя дыхание утренней свежестью.
— Стас, — окликнул Илья своего друга. — А почему ты так редко бываешь откровенным со мной? Вот я, например, сегодня признался тебе, что имею слабость и не могу смириться со своим внутренним состоянием, когда какая-то сволочь начинает цинично унижать человека, который слабее его и который не может ответить тем же. Особенно женщину. У меня в этот момент наступает стопор, понимаешь, я как связанный по рукам и ногам, все понимаю, но сделать ничего не могу. Что это? Не могу противостоять в этот момент такому. Как будто бы у подлости есть гипнотические качества. Я иногда думаю, что циники обладают гипнозом.
— Да, я с тобой согласен, у меня тоже так, — ответил Стас. — Только проходит некоторое время, и после этого я начинаю понимать, что надо отвечать подлецу, но как и чем? Опускаться до его уровня не хочу, а пропустить такое мимо как-то не по-мужски. А что тебя, собственно, мучает?
Илья, немного подумав, ответил:
— Недавно я оказался в неоднозначной ситуации, в одной неприятной для меня истории. Я тогда не знал, что это так глубоко меня достанет, заставит пересмотреть некоторые моменты моей жизни, задуматься о поступках, и вообще, о моем отношении к женщинам. Так вот, я был на дискотеке со своей одноклассницей Катькой Ивановой, ты ее не знаешь, которая познакомила меня со своей подругой, имя которой меня удивило и даже насторожило. Представляешь, ее зовут Агриппина. И это в наше время, ну и имечко, подумал я, сейчас девушек так никто не называет.
— Какое имя? — переспросил Стас.
— Агриппина ее зовут, Агриппина. Скажи, прикольно, назвали как куклу или бабушку из прошлого столетия? Да и сама Агриппина была какая-то неземная — смотрела мимо меня при знакомстве, отводя глаза в сторону, как будто меня и не было вовсе, часто уединялась, чтобы по мобильному телефону поговорить с кем-то, не улыбалась. Ну, мы веселились с Катькой, как и раньше, танцевали, пили коктейли, а Агриппина сначала сидела со стаканом в руке и смотрела на нас, как на инопланетян, но по мере расслабления тоже танцевала с нами, демонстрируя странные жесты и движения, напоминающие что-то восточное. Тогда я не удержался и спросил у Катьки, зачем она привела с собой эту Агриппину? А та спокойно ответила, что она всегда такая и чтобы я не обращал на нее внимания.
— И что дальше? — заинтересованно спросил Стас.
— Гуляли мы до четырех утра, — продолжал Илья. А потом я вызвал такси и развез их по домам. К себе я попал в половине шестого утра. Не успел принять душ, чтобы отмыться от перегара ночного клуба, как раздался телефонный звонок, который казался таким громким среди тишины раннего утра, что я даже вздрогнул. И как ты думаешь, кто звонил мне по городскому телефону? Она, эта дискотечная тихоня Агриппина. На мое:« Я слушаю», она бодро заговорила: «Добрый вечер, хотя было уже утро, это я Агриппина, как дела, Катюня, ты еще не спишь?» — «Извините, но это не Катюня, вы ошиблись номером, это я — ваш новый знакомый Илья». А сам думаю при этом, откуда у нее мой домашний телефон и что за странный звонок. Вроде бы она почти не пила с нами, но почему не реагирует на мой мужской голос? «Катя, — не замечая меня, продолжала Агриппина. — Ну как тебе этот твой друг, этот жлобяра Илья, он что — дурак или импотент? — спрашивала она, нагло перебивая мои возражения о том, что я не Катя. Но она, как торпеда в полете, ничего не слышала и не замечала мое возмущение. — Как тебе он? И сама же ответила: По-моему, у него не все дома». — «Да как раз дома у меня все, а ты куда звонишь? Перезвони Кате», — почти закричал я и нажал на кнопку отключения телефона, после чего тут же, не понимая, что происходит и природу странного звонка, перезвонил Кате, надеясь, что она еще не успела уснуть. Я хотел выяснить, почему ее подруга так бесцеремонно разговаривает со мной обо мне же и не реагирует на мои возражения. Трубку сразу же взяла Катька. «Да, Агриша, я тебя слушаю», — раздался ее совершенно спокойный и ровный голос. «Я не Агриша, это Илья, ты меня слышишь?» А в ответ слышу: «Что ты говоришь, повтори, плохо слышно, перезвони», — и пошли гудки. Я перезвонил, и Катя опять стала называть меня Агришей, смеялась, говорила, что дискотека ей не понравилась, а потом спросила меня, ну, не меня, а как будто бы Агришу: «Как ты думаешь, может быть, он не той ориентации? Голубой?» «Ты что, заболела», — закричал я в трубку. — Что ты такое говоришь, я же тебя считал своим другом». Но Катя продолжала обсуждать меня с Агришей, то есть, со мной же, не обращая никакого внимания на мои крики, возгласы и возмущения. В конце я обозвал ее уже не помню как и бросил трубку. А когда она тут же перезвонила мне на мобильный, у меня совсем крышу снесло. Я сначала хотел ее послать подальше, но передумал и отправил по СМС сообщение, в котором написал буквально несколько слов о том, что такого я от нее никогда не ожидал.
— Вот так, мой друг. Как ты думаешь, уступая дорогу встречным прохожим, спросил Илья. — Они меня разыграли или что это было? Но если это розыгрыш, тогда зачем эти многочисленные оскорбления в мой адрес?
— А ты уверен, что они тебя разыграли? — спокойно ответил Стас.
— А что же тогда? — уже взволнованно переспросил Илья.
— Нет, друг мой, это не розыгрыш, — продолжал Стас. Розыгрыш — это когда смешно, а здесь наблюдается неприкрытая форма оскорбления тебя, меня, по большому счету всех мужчин. Они таким способом, прикрываясь телефонным расстоянием, хотели унизить тебя, упоминая о не той ориентации, называя тебя жлобом и импотентом. Они хотели продолжения банкета со всеми вытекающими отсюда последствиями, а ты, как примерный друг, развез их по домам.
— Ну и что, — продолжал Илья, — я же наоборот поступил, как истинный джентльмен.
— Оно-то так, да немного не так, — настаивал на своем Стас. — Ты поступил честно по отношению к своей подруге Катьке и ее подруге Агриппине, а они обиделись. Значит, что-то здесь не так.
— А что не так? — продолжал Илья.
— А то, что женщины не любят такого обхождения, они хотели продолжить бурный вечер, а ты их обломал, понимаешь? Женщины таких не любят, им нужна развязанность, наглость, тогда они отбиваются от нее, проявляя неприкрытую слабость, но в конце- концов получают свой кайф победительниц. А ты завел их своим присутствием и видом подающего надежды супермужчины и бросил посреди праздника, посреди их пустынных квартир с чашками кофе по утрам и закрытыми жалюзи ночью. Что хорошего в этом? Неужели ты не понимаешь, что если ты взялся ухаживать, то должен довести этот процесс до логического завершения.
— Я не ухаживал, — возмутился Илья. Я просто танцевал, обнимал их обеих по-дружески, ну, курили вместе, что тут такого?
— А то, что с женщинами дружить нельзя, они этого не понимают, — настаивал Стас. — Да, не понимают.
— А я не понимаю, зачем меня надо было оскорблять, демонстрируя пренебрежительное отношение ко мне, в такой сценической постановке, что за воспитание, наконец? Это же подло не слышать меня, не обращать на меня никакого внимания, делать вид, что меня не существует в диалоге со мной же. Я же отвечал им мужским голосом, своим голосом.
— Вот именно, что в тот вечер, вернее, уже под утро, они не хотели слышать твой голос, они хотели продолжить общение с тобой. А ты развернулся и уехал, оставив неприкрытое любопытство за дверью ночного такси. А мог бы пригласить к себе, угостить чаем. Вот подруги и взбунтовались, скорее всего, одна завела другую, а дальше уже пошла работа неустойчивой человеческой, вернее, женской психики, которая таким образом защищается от каскада неудовлетворенности, опускаясь до цинизма, прикрытого маской невидимого диалога без лиц и жестов.
Слова Стаса становились невыносимыми. Он занял позицию защиты незнакомых ему девушек, безнравственность которых так глубоко проникла в душу Ильи.
— Какого чаю? Было уже утро, они устали и хотели спать, — после этих слов Илья вдруг резко остановился, посмотрел в упор на друга, его поза в этот момент напоминала одинокого мотылька, бьющегося вокруг света зажженного светильника, роняя с пораненных крыльев серую пыльцу.
— Стас, а вот этого я не понял, ты меня слушал или нет? Повторяю, что я говорил с ними мужским голосом, а они, звоня мне, как бы не слышали меня, делали вид, что разговаривают друг с другом. Это же неприкрытая наглость, плевок мне в лицо. При этом, Катька — моя подруга детства, а Агриша — страшная тихоня. Как я мог понять, что они хотят большего?
— Слушай, Илья, — задумчиво и совсем равнодушно ответил Стас. — Если ты до сих пор не понял, что тебя откровенно оскорбили, то как я могу объяснить тебе, что это было.
— Вот поэтому я и не нахожу себе места, нет у меня средства от цинизма. Почему Катька не сказала мне в глаза, что она думает обо мне? Почему подсунула мне эту странную девушку и позволила ей так изгаляться надо мной? Сколько лет я ее знаю, сколько было всяких случаев и пертурбаций, но такого я от нее не ожидал. Знаешь, раны от ударов друзей особенно болят, потому что они нанесены близкими людьми и неожиданно…
— Слушай, — прервал Стас, а давай пригласим их куда-нибудь и ответим им тем же. Вот тогда помучаются от неожиданности!
— Нет, не хочу, пусть Катька думает, что я ничего не понял, так будет лучше для всех, — ответил Илья.
— Да нет, это уже твоя слабость, в бою благородства не бывает, тут надо реагировать мгновенно, чтобы в будущем не повадно было, — отвечал Стас, обнимая друга за плечи. Он отвел его в сторону огромной клумбы с недавно высаженными разноцветными петуньями и продолжил. — Вот видишь, сколько их, и все они разные, но живут и цветут вместе. Вот так и люди должны быть вместе, не затеняя при этом ничью территорию, так, чтобы каждому в отдельности хватало солнца, света, воздуха, бабочек над головой. То, что позвонили тебе твои недавние подружки в избранной ими издевательской манере, это не только безнравственно, но это является нарушением твоего пространства, то есть твоей внутренней конституции, потому что у каждого из нас есть пределы, которые пересекать невозможно. Потому, что подобное вторжение — это паутина, которую можно разорвать, но невозможно убрать из своего восприятия, ее липкие следы остаются надолго, а может быть, и навсегда. Твои девочки заигрались, прикрываясь расстоянием, длиною в несколько телефонных звонков, не задумываясь о последствиях и нравственных переживаниях того, о душу которого они так бесцеремонно вытерли ноги и пошли дальше. Потому что не задумываясь легче идти, уже все можно и не стыдно. Но они забыли лишь о том, что правило бумеранга никто не отменял, а он всегда возвращается. И тогда, когда кто-то так же назовет их подобными словами, они, возможно, смогут ощутить укол возмездия.
Стас закончил монолог, достал из папки свою визитную карточку и протянул ее Илье.
— Вот, недавно изготовил, здесь все мои координаты. Звони, если что, уж я точно услышу именно твой голос. А теперь давай зайдем в кафе, выпьем по чашке кофе и забудем твою нелепую историю.
— Я не против, — оживился Илья. — Вот только перезвоню при тебе Катьке и спрошу, почему она так себя ведет.
— Оставь ее в покое и отпусти ситуацию! — возмутился Стас. — Или ты желаешь видеть ее после этого?
— Нет, просто странно, почему она так со мной разговаривала? — не успокаивался Илья.
— Ты знаешь, — продолжил Стас, — если она тебя сейчас пошлет на все четыре стороны, то я нисколько не удивлюсь. Я лично уверен, что она совершила этот гадкий поступок под влиянием личностного кризиса или внутренней опустошенности. И в этой глупости мне ее откровенно жаль. Вот тебе мой совет — никогда не возвращайся к тому, что уже позади. Она тебя предала, высмеяла да еще в низком сговоре со своей подругой, задев все твои мужские качества… и достоинства, а тебе все мало. Пойми ты, наконец, подлость повторяема, она умеет размножаться, клубиться сигаретным дымом, стелиться ветром у твоих ног, обволакивая элементами недоговоренности и загадочности. Она нуждается в откровении, объяснениях, ибо это и есть ее пища и основание к продолжению. Она, как соты в ульях пчел, наполняется медом доверия, чтобы в самый неподходящий момент для жертвы ужалить жгучим ядом в самое уязвимое место. Не давай возможности таким людям общаться с тобой, захлопни все свои пределы перед ними, и иди дальше, не оглядываясь. Это — спам. Спам, который иногда непрошенным проникает в Интернет, в нашу электронную почту. Таких девушек, как они, можно отстранить от себя только равнодушием. Вот это и будет твоим иммунитетом. Не замечай подобных подруг, как твоя Катька, рви отношения сразу же, они достойны этого, — завершил Стас.
— Слушай, — оживился Илья. — Я не знал, что ты так разбираешься в женщинах, такую лекцию мне прочел.
— Да, я такой, — шутливо отпарировал Стас, чуть подпрыгивая при ходьбе. — Только из-за этой дискуссии мы с тобой на лекции опоздали. Теперь уж точно в кафе. Я капучино буду, а ты?
— А я чего-нибудь покрепче выпью, чтобы окончательно забыть неприятную для меня историю, — уже более расслабленно ответил Илья.
На такой бодрой ноте друзья вошли в помещение находившегося по пути уютного кафе, устроились за маленьким столиком и заказали по чашке утреннего кофе. Они пили и наслаждались кофейным ароматом, втягивая в себя с каждым глотком неповторимую свежесть этого воистину божественного напитка. А за окном шумела жизнь. Прохожие торопились по делам, автомобили двигались в различных направлениях, издавая при этом определенные звуки… И во всем этом движении наблюдалось начало еще одного дня, открывшего портал в неизвестность.
— Думаешь, как называется кафе, в котором мы сейчас сидим? — спросил Илья.
— Не заметил, — ответил непринужденно Стас.
— «КАТЯ», — рассмеялся Илья и тут же продолжил. — Вот видишь, какая схожесть явлений, а ты говоришь, что есть лекарство от цинизма. Оказывается все не так просто, он преследует, этот цинизм. И я не удивлюсь, если сейчас сюда заявятся «мои девушки» и не замутят чего- либо. У них это неплохо получается, а главное, синхронно, дуэтом.
— Оставь эту тему, не надо вспоминать о том, от чего, как ты говоришь, нет иммунитета, — смакуя очередной глоток крепкого кофе и щурясь от удовольствия, ответил Стас. — Но все же я думаю, что им надо сегодня позвонить вечерком… Нет, под утро, и представляться их именами, пусть покувыркаются в своем сознании, возможно, узнают себя и найдут там многочисленные отзывы о своем же поступке, заслуживающим достойного осуждения.
— Я согласен, только звонить будешь ты, меня они по голосу узнают, — ответил Илья.
— Нет, — отпарировал Стас. — Именно ты позвонишь Катьке и скажешь: «Добрый вечер, Илья, это Агриппина». Когда услышишь ее голос, сразу же начнешь расспрашивать, как его дела. Потом скажешь от имени Агриши, что она не умеет одеваться, отстала от моды, располнела, как медуза. Вот смеху будет. Только не давай ей опомниться. Забросай словами, как теннисными мячами, а если она собьет звонок, перезвони еще и продолжай в том же духе, пока она не сломается от твоей напористости. А когда поговоришь с Катькой, перезвонишь Агриппине и продолжишь в том же духе… Назови ее Ильей, скажи, что купила новую губную помаду и попросишься в гости. Разложи по полочкам все ее недостатки. Главное, не забудь упомянуть о том, что она не умеет вести себя в обществе, а лишь прикрывается фальшивой загадочностью.
После этих слов Илья и Стас рассмеялись так громко, что на столике задрожали и рассыпались бумажные салфетки, а торопливый бармен выскочил из подсобки, спеша принять новый заказ. Но, не замечая всего этого, друзья продолжали живое общение, перебивая друг друга и дополняя затянувшийся диалог новыми идеями. В этот момент они казались большими детьми в маленькой, уютной комнатке кафе. Их лица светились разноцветными красками прекрасной молодости, переливаясь оттенками настроения и удовлетворенного состояния.
«Вот оно — счастье, когда понимаешь самого себя, и можешь определять кривую личного настроения. Какая же это прелесть, вот так безоглядно отдаваться откровениям, не боясь внезапного осуждения, встречаясь с пониманием близких тебе людей. А что касается Катьки, то она мне больше не друг, да и не была им никогда. То наше школьное вчера позволило мне ее так воспринимать. А на самом деле, кто она?» — находясь в объятьях бегущих мыслей, подумал Илья, повернувшись к окну как к прозрению. Там он увидел совершенно иной свет, в котором, как в зеркале отражалось его лицо. Он смотрел и сквозь пелену задумчивости не мог оторвать взгляд от мелькающих шагов в различной обуви, поскольку кафе находилось в цокольном этаже, птиц, клюющих крошки на асфальте. И от этого погружения ему становилось все теплее и чище…
— Ну что, поедем? — окликнул его Стас, давно стоящий перед ним и взглядом показывающий на выход.
— Да. А куда? — очнувшись от задумчивости, неразборчиво ответил Илья.
— Не знаю, может быть, в бассейн, — предложил Стас.
— Это неплохая идея, — подхватил Илья. — Вода помогает и смывает все, в том числе и неприятные воспоминая.
Друзья вышли из кафе и направились к остановке маршрутного такси.
— А счет?— вскрикнул Илья.
— Я давно расплатился, пока ты в окне искал кого-то, — спокойно и по-деловому ответил Стас.
— Как ты сказал? Искал кого-то? Да, я искал себя в этом перегруженном информацией мире и увидел свое отражение, уже не похожее на мой вчерашний облик, так крепко связывающий меня с моим прошлым. Там я был совершенно другим, что-то изменилось во мне, деформировалось, уже не было страха перед сомнениями и непреодолимостью.
ПОРТРЕТ
Мы сидели за маленьким столиком художественной мастерской, расположенной на втором этаже Дома художников, и делились впечатлениями недавних дней. Здесь же, по соседству, работал какой-то очень крутой бизнесмен, который тоже пишет картины маслом, и изредка исполняет на фортепиано, стоящего почти посреди комнаты, любимую, наверное, не только для него мелодию Ференца Листа, посвященную княгине Каролине Витгенштейн, с которой он познакомился во время концертной деятельности в самый плодотворный (веймарский) период творчества композитора.
В комнате мастерской пахло растворителем, смешанным с еле уловимым запахом роскошного букета сирени, стоящего на широком подоконнике окна, выходящего в тенистый дворик пятиэтажного дома, где расположены мастерские харьковских художников, некогда шумевшего творческой жизнью, а теперь похожего на уставшего старика, давно не знавшего ремонта. Мы — это художница Валерия, женщина тридцати пяти лет, невысокого роста с огромными карими глазами на все лицо и неповторимой скользящей улыбкой. Ее супруг — тоже художник, но еще и керамист, мужчина пятидесяти шести лет, плотного телосложения, с большими рабочими руками и седой бородкой. Он походил на гриб, крепко впившийся в землю, как бы боясь потерять равновесие и свою связь с бесконечно меняющей свои направления жизнью, а поэтому постоянно самоутверждаясь. И я — девушка лет тридцати восьми, не замужем, искренне любящая этих двоих, порой совершенно беспомощных в быту людей, преданных до конца самым тонким ниточкам искусства.
В эту мастерскую я хожу давно, еще с весны позапрошлого года. Лера, с которой меня познакомил работник милиции Николай, который (не удивляйтесь такому совпадению — тоже художник), пишет мой портрет и не просто, а портрет женщины в шляпе, а я, как заядлая натурщица, позирую и общаюсь с нею, наслаждаясь ее сленгово-богемным колоритом и неординарными фразами. Вот и сегодня Лера спешно разводит краски, смешивая их на палитре кисточкой с легкостью опытного колориста, добиваясь нужных оттенков и оригинальных цветовых решений — тонов и полутонов. Как она говорит:
— Главное в работе художника — это цвет и линия.
Боже, как же я запомнила эти слова. Сколько лет прошло, а память, идущая к свету и горизонту, так и не потеряла на своем пути воспоминания об этих удивительных людях.
Обычно Лера сидит в сосредоточенной позе работающей художницы, а я рассказываю ей истории из моей профессиональной деятельности, поскольку она это очень любила и всегда смеялась так громко, несколько даже по-детски, что я, подогретая ее искренним интересом, умудрялась доставать из базы своей памяти все новые и новые смешные истории, от которых хотелось и смеяться, и плакать.
Сколько же было радости в ее глазах, когда она слушала мои рассказы о многочисленных гражданах, приходящих ко мне на прием по месту моей работы, о том, как они говорят, как ведут себя, как общаются со мной. Это было настоящее удовольствие рассказывать ей об этом, подбрасывая в огонь ее живых ощущений все новые и новые истории, от которых она просто сходила с ума.
Как то она тоже обратилась к своим воспоминаниям и рассказала мне, что когда-то, у ее папы, был друг, который работал в их доме и сооружал камин. Так вот, когда он работал с кирпичом, то постоянно пел одну и ту же песню со сло- вами:«Ой, Север…Север…»
— Не пойму, — продолжала она, он сидел чтоли? Смешной какой-то. Я его даже, честно говоря, тогда побаивалась.
Вот в таком необыкновенном колорите общения мы проводили многочисленные часы нашей незаметно возникшей творческой дружбы.
В связи с этим я почему-то вспомнила о Николае и о том, что в нашем доме раньше жила пьяница Настя, к которой он ходил, то есть как бы симпатизировал ей. Однажды я зашла к ней после работы, не помню уже, что мне нужно было, а она сидит за столом на кухне. На столе возле нее стоит бутылка водки и стакан с гранеными боками, рядом разместилось содержимое всего центрального рынка города Харькова, напоминающий натюрморт Караваджо. В миске лежал непонятно когда очищенный картофель, посиневший даже в воде, рядом лежала кучка овощей, а на краю стола красовалась распотрошенная курица, голова которой свисала со стола, здесь же лежали потроха, небрежно отодвинутые от курицы и оставившие маслянистый след на и без того грязной клеёнке… Недоеденная гроздь винограда с засохшими листьями, а в тарелке с зеленой каймой красовалась разорванная пачка с растаявшим мороженным. Ну чем не натюрморт известного художника, только помоскалевски. То, что Настя грязнуля, меня не удивило, я знала, что она и посуду никогда не мыла, а складывала в мойку и включала воду — пусть сама моется.
Настя уже была навеселе, как говорят о ней во дворе — «пьяндыга», потому, что пить начала с пятого класса.
— Садись, — заплетающимся языком сказала она мне, — сейчас ко мне Коля придет, посмотришь, как он тебе.
— Нет, мне некогда, — отпиралась я, боясь прикоснуться к липкой от грязи двери. Переставляя ноги, я стала мысленно искать чистый островок ее совершенно запущенной и утопающей в грязи квартиры. — Нет, я пойду, ты мне была нужна, чтобы узнать… — не успела закончить я.
— Да нет, садись, — остановив меня на полуслове, сказала она, одновременно отодвинув от стола такой же замызганный стул, указала взглядом на него, как на трон, и продолжила: — Хочешь борща?
Я увидела кастрюлю черного от копоти цвета, стоящую на газовой плите тоже непонятно какого цвета от накипи и остатков пищи, в которой что-то кипело и булькало. «Значит, не совсем опустилась, — подумала я, — еще гостей принимает…» Я прошла на кухню и остановилась возле этой злосчастной мойки с грудой посуды, которая была хаотично сброшена, вместе с остатками пищи, как в мусорное ведро.
Открылась входная дверь, и я чуть не вскрикнула. Это же художник Коля Иващенко! Нас с ним Лера познакомила прошлой осенью, вернее, она пригласила меня в субботу, так как по субботам я постоянно бывала в мастерской, чтобы в очередной раз, как говориться, затянуться многоликим ароматом творчества. Вот там я и увидела Николая. Тогда он принес с собой несколько эскизов, а когда развернул их и разложил почемуто на полу, то я сразу поняла, что он талантлив и не зря дружит с Леркой. Она то знает толк в этом.
Николай, увидев меня в Настиной квартире, несколько смутился, но мгновенно перестроился и совершенно спокойно сказал:
— Здравствуйте, а что вы здесь делаете?
— А вы что? — не раздумывая долго, ответила я. — Я вот к Насте пришел, поговорить надо.
После этих слов я уступила ему место в дверном проеме и намеревалась тут же уйти.
— Нет, нет, — придерживая меня за локоть левой руки, затараторил Николай, как будто не Настя, а он хозяин этой квартиры, — я, вот, конфетки принес, чаю выпьем.
В голове у меня забегали мысли, как мыши в запущенном сарае. «Неужели он сядет за этот стол, и будет пить чай в такой грязи? Вот кто они такие, мужчины? Неужели не видят, к какой женщине идут? Не понимаю… Хотя… — притормозив нахлынувшие волнами свои размышления, я остановилась. — Он же художник…»
Вообще, художники все какие-то посвоему неопрятные что ли, несобранные и своеобразно рассеянные… У моей Лерки тоже в мастерской, мягко говоря, как-то не совсем стерильно, пыль лежит еще со времени, когда там работал ее отец, который оставил этот мир лет девять назад. Когда я однажды предложила ей свою помощь убрать в мастерской, при этом сказала, что возьму с собой свою знакомую по институту Нину Метельскую, и мы вдвоем наведем порядок. Все перемоем, сложим по полочкам. Тогда она наотрез отказалась, пояснив, что ее супруг любит ее и такой. «А что до мусора, — говорила она, то у каждого свой порядок».
Николай настаивал, чтобы я осталась, пообещав рассказать интересные истории из его творческой жизни.
Ну что мне оставалось делать? Я уступила ему дорогу, отодвинулась на несколько шагов по коридору в сторону выхода и вышла из квартиры, сказав, что скоро вернусь. Дома я переоделась, взяла в холодильнике колбасу, сыр и поднялась к Насте на этаж выше. Они уже сидели в комнате на диване. А я то знаю, что этот диван подарил ей ее предыдущий воздыхатель. Вот если бы мы знали историю всех диванов и их владельцев, было бы над чем призадуматься…
Я опустилась в кресло, предварительно прикрыв его лежащим рядом пледом.
— Так о чем ты будешь рассказывать? — обратилась я к Николаю.
— А, да… Слушайте. Я недавно обнаженку писал, а она уснула.
— Что? — вскочила с места Настя, — кого ты писал? Ну ты даешь!
— А чего ко мне не пришел?
— Вот видишь, — обращаясь ко мне, продолжил Николай. — Она этого не понимает. Каждый художник, хоть один раз в жизни, писал с натуры женщину. Это же красиво, что же в этом плохого?
— Ну и иди к своей натуре, а я тебе зачем? — продолжала возмущаться Настя.
— Перестань,— настаивал на своем Николай, — давай лучше в следующий раз в моей мастерской встретимся.
В этот момент я поднялась с кресла и молча ушла к себе. А поскольку моя квартира находилась этажом ниже, то еще долго я слышала доносившиеся сквозь деревянные перекрытия потолка звуки бурного общения уже подвыпившей Насти и разговорчивого Николая… Да, веселое было время, и сил у меня на все это хватало и здоровья.
Итак, незаметно увлекшись своими воспоминаниями о моей соседке с верхнего этажа и художнике Николае, которого связывают с Леркой многие годы знакомства (он был учеником Лериного отца), я вдруг очнулась, как ото сна, и поняла, что уже давно позирую Лерке, но прервать мою любимую художницу от работы не решаюсь. Сегодня она должна закончить мой портрет и он, то есть, я в нем, вернее, мы с ним, уже будем ночевать в моей квартире. А то каждый раз, когда я уходила из мастерской после нашей совместной с Лерой работы, то ощущала, что там, за дверью оставалось что-то уже образно живое и необъяснимо близкое мне. Кто не позировал, тот никогда не поймет этого состояния.
А летнее солнце уже катилось вниз, закрывая за собой розовый занавес заката. Но в мастерской кипела работа, и мы снова погрузились в необъяснимый тандем мастера и натурщицы, которой, на тот момент, была я. И в этом невидимом взгляду творческом дуэте мы с Лерой обменивались воспоминаниями, шутками, намечали планы, связанные с поездкой в город Киев, где у Богдана на территории Киево-Печерской Лавры, находилась художественная мастерская.
В этот момент Богдан занимался своим делом, пересматривая наброски и эскизы рисунков, оставленных Лерке ее отцом. Он сортировал работы, подносил их к свету, как будто искал в них какие-то изъяны, и снова возвращал их в большую бумажную папку с матерчатыми веревочками на краях. Он был похож на большого ребенка, увлекшегося архивом некогда творившего и ушедшего в мир иной безумно талантливого и настоящего человека — художника и отца Леры. Его глаза покраснели от напряжения, а тело приняло характер изваяния, позу Сократа, думающего, сидя на краю Вселенной. Что-то в нем было самобытное и глобальное, но что — понять невозможно. Хотя… почему невозможно? Он же настоящий мужик и муж моей Лерки.
— Все, — неожиданно произнесла Лера, — портрет готов.
— Как он тебе? — обращаясь ко мне, восторженно произнесла она.
В этот момент она как-то, по особенному, посмотрела на меня своими каштановими глазами, кажущимися еще выразительнее в охристом оттенке вечерней мастерской.
От этих слов я соскочила со своего пьедестала- табурета, на котором провела неподвижно несколько часов и быстро подошла к оконченной работе, откуда на меня смотрела какая-то женщина в черной шляпе с небрежно наброшенным на плечи тонким шарфом — это Лера так придумала. Она не была похожа на меня, но там была я, именно та, которую увидела моя художница, отразив не только объективное движение моих внутренних эмоций, но и что-то неподдельно внутреннее, не похожее ни на кого больше.
Да, она всегда умела заглянуть в глубину и увидеть образ в его индивидуальности и неповторимости.
— Здорово! — воскликнула я, — это удача, это же чудо какое-то, Лерочка, я в восторге! Поставь автограф и я увезу его домой.
— Нет-нет, — возразила она, — еще рано, пусть высохнет, а то краска может потечь и все будет испорчено, пусть остается на месте, а мы это дело обмоем.
— Богдан — обратилась она к мужу. — Где вино, которое ты в прошлом году из Киева привез?
Богдан — мужчина по натуре где-то скуповатый, посмотрел на жену наигранно удивленными глазами и молча пошел в противоположную сторону комнаты, где на полке среди прочих, покрытых пылью предметов и картин стояла коробка с прошлогодними и уже давно засохшими цветами чернобривцев, здесь же — гипсовый бюст голой Венеры без рук, который со временем стал грязно-серым, напоминающим что-то среднее между гранитом и камнем неизвестного происхождения. Он остановился, как бы вглядываясь в тень, отражающую вечерний пейзаж на стене, достал из-за маленького неоконченного пастельного наброска, выполненного на куске бумаги, бутылку «Каберне». После этого он торжественно возвратился к нам, откупорил бутылку и налил в стоящие на столике чашки бледно-розовый напиток.
— За портрет! — подняв чашку вверх, торжественно воскликнула я. — За твои руки, Лерочка. Спасибо тебе, ты необыкновенная, ты поймала меня, мое настроение… Спасибо!!!
Вино быстро смешалось с эмоциями, запахом купленных Богданом на Сумском рынке свежих овощей, сала с чесноком и зеленым луком — настоящей крестьянской еды, отчего мы дружно расслабились, шутили и откровенно смеялись. И, как правило, громче всех смеялась я. Вообще, художники, как я успела это заметить, это большие дети, они всему удивляются, широко и искренне радуются и часто плачут, как моя Лерка.
Тогда я понимала, что мне давно пора домой, но желания уходить не было, потому что наше общение было настолько теплым и ни к чему не обязывающим, а вино таким расслабляющим и отстраняющим от мира реальных проблем и пере-живаний, что наши жесты и взгляды непроизвольно передвинулись в плоскость неподдельной радости и полета, легкости и единения наших совсем непохожих и разных душ. Особенно было смешно, когда Богдан рассказывал о том, как он учился во Львовском университете, и когда он приезжал в свое село на каникулы, то наблюдал, как его отец — известный в округе гончар, выпекал в печи горшки, которые потом отвозились в город на базар. Как однажды после такой поездки, возвращаясь на занятия, по дороге во Львов он встретил односельчанина и пошутил, что у него много денег от проданных накануне глиняных горшков. Хотя какие тогда были деньги? Одни слезы. Но тот поверил и от этой новости чуть не свалился с телеги, которую он несколько раз останавливал, покрикивая на лошадей, и переспрашивал: «А скільки ж грошей у тебе зараз?»
Вспоминая эту давнюю историю, Богдан заливался смехом, и в тот момент он казался воистину счастливым в погоне за уже неповторимой безвозвратностью.
А вечер уже давно перебрался в комнату мастерской, и в его синевато загадочном свете метался, оставляя на стенах и потолке загадочные тени, фитилек зажженной обыкновенной парафиновой свечи, стоящей на столике нашей затянувшейся трапезы.
— Давайте собираться, — предложила я, — вот только как с портретом?
— Ничего, выйдем на проспект, остановим такси и поедешь со своим портретом, — спокойно ответил Богдан.
Так мы и сделали. Вышли на улицу, прошли по улице Культуры до перекрестка, повернули налево, передохнули на скамейке небольшого парка, по пути зашли в кафе «Попугай», где заказали пиво немецкое (все время забываю его название). При этом, Богдан все время ворчал, чтобы я не тратила деньги, потому что расплачивалась, конечно, я — как виновница торжества. А потом мы вышли на широкий проспект и стали по очереди поднимать активно руки, останавливая попутное такси. Долго ждать не пришлось, «Ауди» белого цвета подъехала, как катер к причалу, и я, расположившись на заднем сидении в обнимку со своим портретом, направилась к месту своего жительства.
На следующий день я была занята на работе, а вечером, приняв душ и включив новости по телевизору, вспомнила о портрете, после чего открыла дверь в соседнюю комнату, где он стоял, прислонившись к креденсу. На меня смотрела женщина каким-то совершенно далеким взглядом с подчеркнутым достоинством и уверенностью, мягко сложив руки с длинными пальцами и маникюром, ее плечи обрамляла тонкая серого цвета накидка, вовлекая в невидимую глазу запортальность еще до конца не расшифрованного ощущения. И в этот момент я почувствовала схожесть — да, это была я. Нет, не совсем я, там была даже не совершенная схожесть а что-то более проникновенное и необъяснимо мое.
Как только я хотела прикрыть за собой дверь, расставаясь с портретом теперь уже совсем ненадолго, всего на одну ночь, как раздался телефонный звонок. Это — Лера, она всегда звонила поздно, чтобы поболтать подольше. Конечно же, ей не надо бежать утром на работу, она же вольный художник, чего не скажешь обо мне.
— Как портрет, ты его уже повесила? — спросила она низким голосом.
— Нет, стоит на полу и смотрит на меня, — ответила я, уловив в голосе подруги какую-то тревогу, после чего, помолчав, спросила про Богдана, как он, и не спит ли уже.
— Нет, не спит, он давно уже в Киеве, мы с ним поссорились, — продолжила она.
— Зачем? — уже несколько повышенным голосом спросила я.
— У меня деньги твои украли в троллейбусе, ну те, что ты за портрет мне заплатила. Сама не знаю, как это произошло. Мы с Богданом после того, как проводили тебя, сели в троллейбус через передние двери, там стояли какието ребята, я прошла вперед по салону, а Богдан шел за мной. Один из них направился к нам навстречу, как бы пытаясь выйти, он оказался между нами, а другой сзади сдвинул мою шляпу мне на глаза, я ничего не видела, сумочку с деньгами я держала перед собой, а третий, как я уже теперь поняла, вытащил из нее мой кошелек. Это было так быстро, что я ничего не поняла. А уже дома, когда раздевалась, обнаружила, что кошелька нет. Ты понимаешь, это были последние деньги, на которые я так рассчитывала. Что мне делать? Богдан сказал, что я раззява и сама виновата, Но он же мужчина, он не защитил меня от воров. Что за человек?
— Успокойся, возразила я, главное то, что вы с Богданом живы, здоровы, а денег никогда не было и не будет.
Но про себя подумала: «Господи, где взялись эти воры, у кого они украли эти несчастные деньги? Уж я то знаю, как моим друзьям тяжело в материальном плане, как они перебиваются, имея только случайные заработки от ремесла и таланта, а часто просто голодают. Я знаю, что они имеют лишь один доход, вытекающий из творческого процесса и продажи картин, большинство из которых воистину бесценны, однако, как показывает жизнь, платить деньги за них мало кто желает. То ли от бедности, то ли от скупости, то ли от необразованности… Кто знает?»
Вообще, их семейные отношения я никогда не понимала. Лерка живет в Харькове, Богдан — в Киеве, общаются достаточно редко и имеют разный бюджет. Что же тогда это за семья? Название одно.
Чтобы успокоить Леру, я сказала, что помогу ей, главное, портрет удался, но она меня не слышала, отдаваясь такому горькому отчаянию, от которого в мою квартиру стал просачиваться едкий туман всечеловеческой неизбежности, беспомощности перед пороговым преодолением чего-то давящего и тянущего вниз…
И почему я слышала ее тогда и понимала, а она меня — нет… Почему? Этот вопрос приходил ко мне уже гораздо позже, когда наши встречи становились все реже, а жизнь все сложнее. И я все же нашла на него ответ, и он был прост. Там, в той дышащей магией портретов художественной мастерской, я была лишь моделью, исполнившей свою роль. А они — Лерка и Богдан — поплыли дальше, разделяя свой несколько своеобразный семейный быт с приходящими минутами бесценного творчества.
Уже намного позже мы часто вспоминали об этой ситуации, а Богдан в ролях, показывал, как вдруг у Леры шляпа упала на глаза, как его преступники оттеснили от жены и прижали к стойке троллейбуса, и как он был введен в какой-то криминальный транс, от наступления неожиданной беды и непонимания того, что же на самом деле произошло.
Данной истории исполнилось много лет, а портрет спокойно висит на стене гостиной загородного дома, где я теперь проживаю, и каждый день дарит мне свой безмолвный взгляд, который я до сих пор пытаюсь понять.
ШАРИК
Лето. Жара. Во дворе пятиэтажного дома на скамейке в полуразвалившейся беседке сидят трое: Вадик — дворовый пьяница со стажем, но не до конца, так как сумел сохранить в своей давно пропитой душе любовь к приблудным собакам и кошкам, чем-то похожим на него… Рядом с ним на чурбане, спиленного и брошенного здесь же умирать, некогда спасавшего под своей роскошной кроной жильцов дома от изнуряющей жары и давно уже сгнившего дерева, восседает, как король на виртуальном троне, во всяком случае, он так себя ощущает, Ваня по кличке Хрущ. И кто только дает людям клички, которые настолько точно подчеркивают суть человека, отодвигая на задний план настоящее имя. И здесь же, на краю поржавевшего от времени и дождей железного столика, как сорока на суку, восседает Кучерявый — это его кличка, имя все давно забыли. И почему Кучерявый? На его голове не наблюдалось ни единого волоска, отчего его давно немытая лысина походила на надутый резиновый мяч, мелькающий среди поблекших от жары кустов сирени.
Все о чем-то живо беседовали, то возбужденно перебивая друг друга, то переходя чуть ли не на шепот, создавая загадку для сидящих в нескольких шагах на ветках почти осыпавшейся от чрезмерного тепла акации воробьев, периодически взлетающих, меняя место своей дислокации в надежде на завладение упавшими крошками хлеба или иного продукта, которые, как правило, остаются после посиделок этой тройки отпетых пьяниц. Вот странно: даже птицы понимают, что эти люди, давно продавшие себя веществу, которое горит в их желудках, постепенно разрушают свои жизни, отпущенные каждому из них небом. В них присутствует один общий лик, объединяющий пьющих людей, признак алкоголизма, заключающийся в припухлости лица, отсутствии передних зубов, опухлости рук, а главное, в абсолютной потере совести и стыда за свое падение в пропасть…
Сидят все трое и то и дело посматривают в сторону выхода со двора, надеясь увидеть местного авторитета по пьяным дебошам. Эдик, он же Эдуард Сизов, он же Серый, имел несколько ходок, ему эти алкаши подчинялись беспрекословно.
— Вон он! — вскрикнул Хрущ, подавшись всем своим худым туловищем вперед и вскинув, как Адольф Гитлер, правую руку.
— Где? — первым спросил Вадик.
— Да, вот он… они… —сказал Кучерявый.
— Что это за шмара с ним ползет? — подхватил спрыгнувший с чурбана, как перепуганный воробей, Хрущ.
— Не знаю, — ответил Кучерявый, привстав со своего железного трона, и добавил. — Это, наверное, очередная пассия Серого.
— И зачем она здесь? — нервно теребя фуражку со звездочкой на козырьке и теряя надежду чтолибо выпить сегодня, прошипел Вадик.
— Здорово, орлы! — вызывающе поприветствовал Серый, подходя к всполошившейся тройке.
— Здрасте, здоровьте, привет… — прозвучало в ответ разноголосье собутыльников.
— Чего ждем? — продолжил Серый. — А может — кого? Вот я иду и думаю, что меня ждут мои кореша со вспотевшей бутылочкой и огурчиками. А вы?.. Были алканавтами и остались ними.
Только почему пьете постоянно за мой счет?
— Да мы вот думаем, как сообразить, — осмелившись, выпалил Хрущ.
— А, так ты еще и соображать умеешь? — побагровел от злости Серый. — То-то я вижу, как вы так быстро соображаете, что до сих пор даже не предложили даме присесть.
После этих слов все трое подскочили со своих мест, как ошпаренные кипятком.
— Да, да, мадам, садитесь, — раскланялся Кучерявый, когда-то знавший толк в обхождении с особами противоположного пола.
— Да, не садитесь, а присаживайтесь, — продолжал Серый, обращаясь к Кучерявому. — Ты, как я вижу, совсем нюх потерял, — в том же тоне продолжал Серый.
В это время из-за его спины проскользнула, как таранка между двумя кружкам пива, худая до безобразия женщина с небольшим черным хвостом нерасчесанных волос и тут же уселась на лавочку, заняв место Вадика. Она была настолько неухоженной и с такими явными признаками вчерашнего алкогольного забвения, что сразу невозможно было понять, какого она возраста и происхождения, так как ничего женского в этой печальной фигуре не наблюдалось.
— Да не туда, вон на тот чурбанчик садись, — командовал Серый.
Его командирское указание было выполнено «мадам» без промедления и совершенно беззвучно. — Ну что, знакомьтесь! Это моя давняя знакомая— Веруня.
— Да,— подхватила Веруня. — Мы с Эдиком знакомы…
И неожиданно замолчала, встретив взгляд напористого Эдика Серого. При этом она улыбнулась, обнажив свой синюшный рот с остатками некогда красивых губ. Если внимательно присмотреться, то сквозь эту запущенность, а вернее, опущенность, проглядывалась некая давняя привлекательность когда-то присутствующего в ней женского обаяния.
— Я сейчас, — тихо сказала незнакомка и так же неожиданно, как появилась с Серым, скрылась во дворе соседнего дома.
— Куда это она? — заметил, как бы невзначай, Вадик.
— Куда… куда? А ты не знаешь, куда? Вот ты тут сидишь и ни хрена не делаешь, а выпить, небось, ох как желаешь, — продолжал Серый. — А она сейчас, моя ласточка, что-то сообразит.
— Слушай, Серый, — неожиданно прибодрился Кучерявый, — а она что, в магазине работает?
— Ты охренел от недопития? — опять перешел на грубость Серый. — Она не работает, а вот водку умеет из-под земли достать.
— Она тоже сидела? — лез с расспросами Кучерявый.
— Кто?
— Эта, как ее, Ве-е-рка?
— Нет, не сидела и никогда не сядет, потому что она просто-напросто дворовая сучка.
— Почему дворовая? — спросил Хрущ. — Я ее никогда в нашем дворе не видел.
— А что, кроме вашего двора других дворов в Харькове нет?
— Да, есть, но… — замялся Хрущ.
— Она на Салтовке живет в «хрущевке». Работала медсестрой и спилась потихоньку, — уже потише сказал Серый.
— Так она нам сейчас спирт принесет? — отозвался Вадик.
— Не знаю, может быть, и спирт, — уже совсем спокойно ответил Серый.
— Так его же надо чем-то разводить.
— А тебе какое дело? Пей себе надурняк, кайфуй, пока я жив, — забубнил, как в барабан, Серый. — Тебе же только глаза надо залить.
— А тебе?
— А мне, — вздохнул Серый, — мне надо свою мечту догнать. Ведь до отсидки я в авиаконструкторском кружке занимался, самолеты строить мечтал. Думаю, что надо догнать ее, — протянул Серый.
— Кого? — переспросил Кучерявый.
— Кого-кого! Мечту, тупица.
Сказав это, Серый быстро встал и направился навстречу идущей Вере. Та чуть ли не бежала, несколько раз споткнувшись, по направлению к компании из четырех мужиков с целлофановым кульком в правой руке.
В это время, как только Серый отошел на несколько метров, Хрущ живо заметался.
— Конструктор, мечта… — повторял он про себя. — А в прошлый раз говорил, что на подлодке работал и какие-то чудища в море видел. Вот заливает.
— Кто разливает? — очнулся дремавший Ваня.
— Вот у тебя чутье, что у тебя за обаяние?— ответил ему насторожившийся Кучерявый.
— Не обаяние, а обоняние — нюх, — разъяснил уже совсем приободрившийся Хрущ.
Наконец все успокоились, а приблизившаяся к столику Вера поспешно достала из кулька поллитровую бутылку с мутной, будто разбавленной мелом жидкостью неизвестного происхождения, закрытую пробкой из газеты, батон, кусок колбасы и несколько соленых огурцов.
Серый, приняв позу ведущего, важно скомандовал:
— Кучерявый, продирижируй.
После чего Кучерявый трясущимися руками налил самогон в неожиданно появившийся из кармана брюк Серого рубленый стакан. При этом наступила такая тишина, что было слышно, как течет вода из открытой колонки на соседней улице, а горлышко бутылки постукивало по краю стакана в унисон дрожащей руке Кучерявого.
— Все! — скомандовал Серый и протянул стакан, на четверть заполненный самогоном.— Сначала Верунчику, женьщину надо пропускать вперед.
Вера, приложилась к стакану и манерно, как бы пробуя, что она пьет, сначала сделала один глоток, потом второй, а затем выпила залпом, как лекарство, щурясь и вытирая губы рукавом.
Дальше все было намного проще, без пауз и отвлекающих жестов. Пили по кругу и так быстро, что минут через тридцать от содержимого поллитровой бутылки ничего не осталось, кроме бумажной пробки, валявшейся здесь же под ногами уже подхмелевшей компании.
— Вот это расслабуха! — неожиданно рассмеялся Вадик.
— Верунчик, — оживленно обратился к Вере Серый, — сбегай за добавкой, Кися. — При этом он небрежно бросил взгляд в сторону Верунчика, которая, полусидя на краю столика и затянувшись сигаретой, застыла, как бы боясь выпустить дым, а затем резко вскочила, направила струю дыма в сторону и приблизилась к Серому.
— Чего молчишь, как глухонемая, — продолжал Серый. — Беги за добавкой за мой счет да жрачки прихвати.
От этих слов Вера встрепенулась, как бы прихорашиваясь перед важной встречей, и, собравшись с силами, пытаясь держаться ровно, хотя выпитое уже достало до ее и без того не раз разбитой вот такими, как ее друг Серый, головы, тихо, почти беззвучно прошипела:
— Иду.
— Иди, иди! — подгонял Серый, — я потом сам расплачусь.
— Да не говори, что мы здесь, а то сын этой самогонщицы Друни сразу прибежит на дурняк похмелиться.
Вера засеменила походкой покорной прислужницы по направлению к выходу из двора, где через несколько улиц жила знакомая всем, и даже участковому инспектору, Друня Колыванова, у которой самогонный аппарат стоял прямо на кухне, а капли драгоценной жидкости, как слезы Друни, стекали в банку, подвешенную на веревке. Почему слезы? Да потому, что у Друни глаза всегда были на мокром месте, то ли от испуга, перенесенного в детстве, то ли от расшатанных нервов. Поэтому она всегда плакала, даже когда смеялась. Причем слезы лились из ее глаз так обильно, что ни один покупатель, и даже такой, как Серый, не осмелился ни разу ее чем-либо обидеть.
А в это время алкоголь развязал языки всегда находившимся начеку в присутствии Серого — его сокамернику по последней отсидке Кучерявому и постоянно зевающему, как рыба без воды, Ване Хрущу.
Они курили, вспоминали свои подвиги, попойки, ненавистное похмелье и как все втроем недавно забрели к знакомой Кучерявого Светке — в прошлом красавице двора, которая никогда не отказывала в гостеприимстве и даже угостила их каким-то вином, после употребления которого они совсем потерялись. Пришли в себя лишь через несколько дней, встретившись возле того же чурбана, что и сегодня, и пытаясь воспроизвести картину происшедшего с ними.
Серый в это время присел на корточки возле скамейки и закурил в затяжку, вытянув при этом свой небритый подбородок. Его вид был настолько противоречивым, что со стороны он был совсем серым и неприметным, как бы сливающимся с обстановкой не убранного от окурков двора. Но в ауре окружающей его компании он слыл непревзойденным авторитетом, от движения взгляда которого все остальные сразу, как по команде, замолкали и настраивались на волну его действий и указаний.
А солнце уже покатилось к закату, однако летом оно не спешило ложиться на отдых, отдавая свое тепло июльской земле, всем существам, живущим на ней, и даже этим спившимся, ждущим отправленную за очередной порцией выпивки Веру.
Вадик встал, пошатываясь отошел в сторону и как бы небрежно сказал:
— Все, братва, надо идти домой.
— Куда? — спросил Кучерявый, поглаживая свою лысину.
— Домой, — повторил Вадик, направившись к открытому проходу двора.
— Ты что?! Рамсы попутал?! — возмутился Серый.
— Какой там домой? Верка придет, тогда и пойдешь к себе домой, — подхватил трусливый Ваня Хрущ. — Она же еще принесет.
— Ну ладно, — ответил Вадик и вернулся на прежнее место.
— И где эта Верка, сколько можно ходить? — буркнул Ваня.
— Что? — переспросил Серый. — Верка? Какая она тебе Верка? Ты, может быть, спал с нею? Верка! Она — Верунчик, понял? А Веркой будешь свою швабру называть, когда отправишься отдыхать на зоне. Ты понял?
— Да я не хотел, — невесело ответил Хрущ.
— Я не спрашиваю, чего ты хотел, — процедил Серый. — А то как пить на шару, так Вера, а как ждать, то Верка.
— Я… — опять попытался оправдаться Хрущ.
— Заткнись и жди молча, а то я тебе быстро покажу цыганочку с выходом вперед ногами, — нахмурившись, пригрозил Серый.
— Понял, — оправдываясь перед гневом Серого, повторил Хрущ.
— Вот так, — довольно закончил Серый, поглаживая по спине дремлющего у его ног Шарика, так называла его Верка, — бездомной дворняги, незаметно присоединившейся к уже не представляющей для него никакой опасности, потерявшей над собой контроль компании таких же, как и она, никому не нужных людей. При этом Шарик то засыпал, свернувшись клубком, то, внезапно вздрагивая, просыпался, поднимая вверх торчащие двумя черными язычками свои лохматые уши. Неизвестность породы придавала собаке еще больший интерес к ней, поэтому Шарик, живя во дворе, был несомненным любимцем детей и стариков, имеющих одно общее — начало и конец никому не известной на этой земле дистанции жизни.
Уже почти стемнело, как радостная Верунчик незаметно подкатилась с сумкой и уселась на скамейку рядом с Серым.
— Принесла? — спросил он, глядя на сумку.
— Да, — ответила Верунчик. — Вот две бутылки, а за третьей пришлось сбегать в магазин на Леваду.
Через довольно небольшой промежуток времени наступило ожидаемое для всех расслабление, когда все были довольны и все равны перед стаканом жидкости, от употребления которой собутыльники превращались в родственников, обнимались, намечали планы следующих встреч, вспоминали и затягивали песни прошлых лет, своей молодости…
Прошло несколько часов, но никто и не собирался расходиться. Во дворе раздавались хмельные голоса, звон падающих бутылок, пьяное пение, напоминающее вой ветра в трубе, и стук по крышам домов внезапно начавшегося дождя. Изрядно выпившие и почти до нитки промокшие, собутыльники направились к неприметной постройке, когда-то служившей подсобкой магазина, находившейся здесь же во дворе, дверь в которую была всегда открыта. При этом, Вера и Шарик вбежали туда первыми. Вера, потому что довольно часто ночевала здесь, перебрав в очередной раз, а Шарик, потому что он после того, как его выгнал хозяин, жил здесь. В неболь-
шом помещении, обшитом почерневшими от времени досками, стояли пустые деревянные ящики, один посредине, перевернутый набок, очевидно, используемый, как стол. Здесь же стояло несколько табуреток, сколоченных из дерева, валялись пустые бутылки. Вера юркнула вглубь комнаты, где нащупала низкий топчан и заняла на нем удобное место, после чего за нею на топчан прыгнул Шарик, прижался к ее руке своей промокшей мордой, дрожа то ли от дождя, то ли от радости наступившего уюта ночи. Поскольку в подсобке было темно и душно, пьяные друзья, мало разговаривая, начали постепенно отъезжать, как после принятого наркоза, и расположившись кто где.
Глубокой ночью в подсобке раздался вопль Серого, который спал у двери навзничь, положив ноги кому-то на голову.
Он вскочил и застыл посреди подсобки, упираясь головой в потолок, и, как пьяный Геракл, задыхаясь от ярости, кричал:
— Кто… кто это сделал?.. Верка, где ты? Это ты, сука, помочилась на меня, это ты закрылась на ночь на крючок и не нашла выхода в туалет?
При этом по его лицу, шее и подбородку стекали струйки мочи, оставляя зловонный запах и липкость. Проснувшись от неистового вопля, Верка забилась в угол топчана, не говоря ни слова в ответ.
— Кто это наделал мне прямо на морду? — продолжал вопить Серый, не снижая громкость. Под его ногами зашевелились мертвецки спавшие собутыльники. Кто-то из них вскочил, кто- то чтото бормотал, не понимая, где он находится, ктото встал на корточки, пытаясь подняться. После недолгого крика и возмущения Серый нагнулся, нащупал руками табурет и, схватив его за ножку, стал все крушить вокруг.
Он кружился с табуретом вокруг своей оси со словами:
— Убью, суки!
При этом он задел табуретом ничего не подозревавшего и вскочившего с перепуга Вадика, сломал его руку до предплечья, в продолжавшейся нарастать ярости он попал табуретом по голове ничего не подозревавшего Кучерявого, который высунулся из- под ящиков, чтобы узнать, что происходит, при этом выбив ему левый глаз. А по инерции удар пришелся по поднятой вверх руке Вани, от чего последний завыл, как раненый зверь, и прижал к щеке свой сломанный большой палец правой руки. Все вокруг превратилось в сплошные вопли и стоны, а Серый продолжал крушить все и всех, кто попадался ему под табурет, при этом выламывая доски стен подсобки и не давая никому выйти наружу… В таком порыве гнева он разбил голову Хрущу, который, пытаясь увернуться, но из-за темноты и маленьких размеров помещения подсобки встретился с табуретом как раз лицом к лицу.
Таким образом, табуретного огня досталось всем, кроме Веры, вросшей в стену подсобки намертво и потерявшей дар речи.
Не сдерживая своего гнева, Серый закричал:
— Что, скоты, получили? Признавайтесь, кто наделал мне на морду!
В ответ последовали стоны, переходящие в крики о помощи, а Серый, как включенный магнитофон, повторял одно и то же:
— Кто?
Все это продолжалось бы бесконечно долго, но вдруг все притихли от визга и вытья Шарика, который при этом бился и царапался в том месте, где должна была находится дверь. После чего, Серый, повернувшись в сторону, откуда доносились визги собаки, стал на ощупь искать выход. Он нашарил крючок, поднял его вверх, после чего дверь подсобки распахнулась, обнажив сереющий цвет наступающего рассвета, а Шарик, как измятый клубок шерсти, с визгом выскочил на улицу, скрывшись в неизвестном направлении. Серый вывалился наружу и с табуретом в руке добрался до лавочки, присел…
Он долго молчал, приходя в себя. Воспоминание о случившемся вновь вызвало поток негодования, переросшего в очередную серию разборок с избитыми и изувеченными им людьми, с которыми еще вчера он разделял трапезу собутыльника.
— А ну, выходите, сволочи! — предчувствуя и осознавая последствия табуретного внушения, чуть тише произнес Серый, обращаясь к подсобке, откуда все еще доносились вздохи и стоны. — Кто меня обделал? Я вас спрашиваю в последний раз.
В ответ послышались стоны и просьбы Кучерявого, Вадика, Вани Хруща, умолявших не бить их.
После некоторых безуспешных выяснений
из своего угла выползла Вера и, полная страха, пролепетала в свойственной ей алкогольной манере:
— Эдик, это не мы, это Шарик.
— Что?— взбеленился Серый. — Какой Шарик?
— Это собака, она ночью царапалась и просилась на улицу.
— А почему она на тебя не наделала? Было бы в самый раз, паскуда! — плюнул под ноги Серый.
— Это же твоя собака?
— Не моя, а дворовая, — пропищала Вера, спасаясь как только можно от гнева Серого.
— Убью паскуду, — завопил Серый. — Где она? Где она? — пронеслось эхом в глубине двора, после чего один за другим начали вспыхивать окна дома. Вадик зажал в руке свой палец и глухо стонал, Кучерявый так и не нашел в темноте свой выбитый глаз, который никуда и не падал, а кровавым куском навис над щекой. Ваня Хрущ держался за сломанную руку, болтавшуюся плетью, а сквозь его пальцы сочилась кровь. Все просили о помощи…
Через год Серого судили за хулиганство и нанесение телесных повреждений потерпевшим. Среди них уже не было ни Вадика, находившегося на заработках, ни Хруща, написавшего заявление о рассмотрении дела в его отсутствии, ни Кучерявого, умершего осенью от цирроза печени. Только Вера, как преданная декабристка, сидела в заднем ряду зала судебных заседаний, до сих пор опасаясь гнева Серого. Она внимательно заслушала приговор суда, а когда увозили Серого в СИЗО, они встретились глазами у двери суда и одновременно ощутили ни с чем не сравнимую пустоту времени и их безымянных отношений.
«Вот жизнь! — подумал Серый. — Срок получил, а так и не понял, за что, как будто все, что написано в обвинении, было не со мной».
Выйдя на улицу под конвоем, он на мгновение остановился перед входом в автозак, втянул в ноздри последний глоток воздуха свободы и машинально оглянулся. У двери суда сидел тот самый Шарик, поджав под себя переднюю лапу. Его собачий взгляд с помутневшими от старости некогда карими глазами заставил Серого на мгновение вернуться в ту ночь и проклятую подсобку с ее воплями и темнотой, отчего он вздрогнул и отвел взгляд.
…По дороге в тюрьму он постоянно молчал, пустота и тяжесть сдавливали грудь, а собачьи глаза, провожавшие его у здания суда, продолжали преследовать, не давая возможности забыться.
«Шарик… Шарик, — мысленно повторял Серый. — Псина ты безмолвная. Только ты знаешь, кто меня так оскорбил в ту зловещую пьяную ночь. Только ты знаешь, но не скажешь. Я уверен, — продолжал перебирать в памяти Серый. — Это Верка соврала тогда, чтобы я ее не убил. Соврала, указав на Шарика, но собака не способна на такое в отличие от…»
Колеса стучали и стучали, увозя Серого к месту отбытия наказания, а в ночном окне вагона блестели собачьи глаза, глаза Шарика — безмолвного свидетеля этой истории.