10. Галина Соколова Одолень-трава
Галина Соколова
Одолень-трава
Когда Иванко открыл глаза, небо уже пылало, и валялся он среди влажноватых зарослей ольшаника в заляпанных грязью шароваряах и без шапки. Внюхиваясь в пронизывающий запах сырой земли, он никак не мог вспомнить, почему оказался здесь. Карый его жеребчик обмахнулся хвостом и тоже уставился на хозяина с недоумением. Кроме жгучего чувства какой-то потери, в памяти не всплывало никаких событий, участником которых он мог быть – ощущения имели бы место при обстоятельствах самых разных. Он оперся на ладони и сел, вглядываясь в нечто бугрившееся среди белесых корней. Не шапка ли? Нет, вроде как две руки – мужская и женская – тянутся друг другу. Дотянуться не могут. Чувство безотчётной скорби усилилось, мешая сосредоточиться. Стоп! Это же ятрышник. Одолень-трава! - схватился он за грудь, где висела ладанка с растёртыми головками сухих кувшинок. «А во чистом поле растет одолень-трава, - возник в его голове знакомый шепоток. - Одолей ты злых людей: лихо бы обо мне не подумали, скверного бы не помыслили…»
– Боже правый! Мотря! Как же это?! - его внезапный вскрик спугнул угрюмую тишину леса. Он упал в траву и завыл. Безнадёжно и горько. Так воют собаки...
А лес взирал на него с немым и безликим участием - дела людские его не касались. Паныча этого он знал - купался тот всегда голышом в здешней протоке. Он вообще любил купаться. В реке, в ставке, а чаще здесь, в озерце, заросшем жёлтыми кувшинками. В мае, на пасху, когда, надев мину благочестия, бурсаки рванули по хуторам за колбасами да крашенками, он со всех ног маханул сюда. На свой хутор, где ни жестокой «кучи-малы», ни иезуитской игры «в камешки». Образование почиталось родителями важней подобных пустяков. «Терпи, казак, атаманом будешь!» - отмахивался от его жалоб отец, живший чаще в шатре, чем дома. «Кулаками махать и холоп умеет, - отговаривала Ивана от мести и мать. - Трезвым разумом действуй». И гордо вскидывала покрытую батистовым рантухом голову - сам король Сигизмунд II Август жаловал им хутор. «Тебе, сынку, не с чернью цапаться, а шпагой владеть». Вот и стал ему люб томик стихов Анакреонта взамен привычного бурсакам шинка. Да ещё эта благостная вода цвета забродившего кваса. Хотя с тех пор, как впервые увидел её, свою… Свою? Свою ли?! Ивану нет и тринадцати, а она – мужняя жена. Ещё и не кого- то, а самого гетьмана! Равнодушный с тех пор к потехам однокашников, он укладывался на ночь с единственной мыслью - нырнуть в забытьё, куда тут же являлась она, в парче- золоте и в сияющей диадеме над белоснежным лбом. И, размахивая ветками лавра, начинала читать ему Анакреонта. А отважный единорог затаптывал насмерть клыкастого дракона. Только одному Ивану известно – и единорога, и дракона он видел на бердыше казака- охранника той ясновельможной пани, что являлась ему теперь во сне.
Всего-то единожды зацепил он её глазом в путанице дворов Белой Церкви и с тех пор потерял покой. Бывало, в самый счастливый момент сна кто-то из шутников подносил к его носу увесистый кизяк, отчего у панночки вдруг отрастали копыта и хвост, и тогда он вскакивал и с яростью тузил обидчика. А тот, гримасничая и вихляясь, припечатывал его обидной латынью «Aegri somnia» (сновиденья больного). И все покатывались со смеху.
Впрочем, так бы всё оно и забылось - любовь молодого что лёд весенний, тем более что видел Иванко свою панночку ещё на Святки. Но кто до срока разглядел узор на ковре Всевышнего?
ххх
…В тот раз он прибежал на озеро, когда проржавевшее за день солнце уже свалилось в листья кувшинок. В до отказа нагретом воздухе друг за дружкой гонялись стрижи, и, хоть до темени далеко, в зелёной ряске уже бормотал докучный лягушечий хор. Иванко уже собрался скинуть сапоги, как вдруг… его глазам предстало нечто беломраморное, в сияющей копне волос, стянутых на макушке лентой. Совсем рядом. Диана? Леда?.. Нет, что- то знакомое. Тонкие брови, глаза… Неужели она?! Неужели та самая панночка?! Тонко выгнутые брови, точёный носик, достойный резца Фидия! «Здравствуй, владычица, в это жилище входящая! – забубнил он в восторге, стараясь придержать ухнувшее под коленки сердце. – Лето, Артемида, Афина? Иль Афродите златая, иль славная родом Фемида?» (Анакреонт).
Он оторвал от неё глаза лишь на секунду, чтобы шугануть некстати расквакавшуюся лягушку. И в тот же миг кто-то, прежде скрытый зарослями, бухнулся в воду с шалым реготом:
- Попалась, голубушка!
Детина был мускулист и раж, даже одежда не помешала ему в два взмаха сграбастать лилейную плоть богини.
- Не смей!!! - неуклюже, по-собачьи, заплескал к нему Иванко, готовый загрызть его собственными зубами. Но несравненная уже извивалась большой золотистой рыбиной в жадных руках, и совсем непросто было одолеть эту могучую наяду, запутавшуюся, скорее, в своих волосах, чем в жилистых лапах обидчика. Незаметным движением она вывернулась и, толкнув несостоявшегося Лыбедя локтем, подхватила его тело в лягающихся бурках и – отшвырнула на отмель. Звонкий смех расколол повисшую над озером тишину. Обалдевший «Лыбедь» лишь моргал, глядя, как неспешно натягивает Леда на себя юбку и сушит тяжелые, как плети водорослей, волосы.
- Пшёл вон, щенок, - будничным тоном кинула она ему, как если бы речь шла о чём-то не стоящем её внимания. Тот двинул прочь восвояси, что-то угрюмо бормоча себе под нос. И только тогда смятённый Иванко и сообразил укрыться за валуном – мокрые штаны облепили его со всем непотребством.
- Ты весь в тине, - не замечая его смущения, присела она рядом, с интересом его разглядывая. - Иди искупнись.
А у него возникла мысль, что она всё поняла про него - иначе с какой бы стати в её глазах метались искорки смеха, и… он даже сапоги не скинул. Так и сидели они, пока, кромсая воду, тонуло в осоке усталое солнце. Она, отжимая волосы, он – рассматривая большую зеленоватую лягушку.
- Лягве-то хорошо. Её никто не принудит замуж идти, - закрепила, наконец, она лентой пшеничную копну на затылке и посмотрела на Ивана прищуренными глазами цвета лягушечьей шкурки. Он сконфузился. Может, потому что была она не в карете, да к тому же без парчи и золота, и казак в кумаче с бердышом на плече уже не охранял её… И сидела совсем близко… Если осмелиться, можно даже потрогать край её юбки… Да ещё и семечки из кармана вынула. И щёлкала их мелкими, словно у мышки, зубами… Она уже не казалась ни Ледой, ни Дианой. Осязательная, она была почти домашней, немного напоминавшей мать. С той лишь разницей, что в оголенное, как у этой паненки, матернее плечо не хотелось вгрызться, как в сахарную головку. Чтобы потом смоктать его долго и сладостно. А в это - хотелось.
- Кто же принудил тебя… серденько мое? – отважился на вопрос Иван, вспомнив родительский наказ – и в королевских покоях держать себя на равных. Но тут же похолодел, представив её мгновенно потемневшие глаза и губы, которые вместе с семечковой кожурой выплюнут: «Пшёл вон, щенок!»
- Ах, дытынко, ничего-то ты про меня не знаешь, - с ироничным сожалением посмотрела она в его лицо, будто понимая, что пережил он в те короткие минуты, когда наблюдал схватку в озере. - Ведь тот молокосос всюду за мной таскается, от него не спрячешься, не убережёшься… – Брови её были сдвинуты, но произнесла она это тоном совсем негрозным, а как бы даже понимающим. – Да и не чужой он мне, Тимош-то. Он пасынок мой.
- Пасынок?! - Иванко вытер рукавом мгновенно вспотевшее лицо. Грызя семечки и бесцеремонно его разглядывая, она засмеялась.
- Ну да.
И ему показалось, что она насмешничает – вот так-то, желторотик!
- Что ж ты… за старика-то пошла? Шла бы за молодого…– заставил он себя ухмыльнуться, жалея, что намокла в кармане люлька – вот взять бы да пустить ей дым в лицо. Но тут же сам себя одёрнул.
- За молодого? – она оценивающе прищурилась. – За тебя, что ли?
Стараясь не поднимать на неё глаз, хоть и очень хотелось, он стыдливо хмыкнул. Перед ним снова возникло её нагое тело, кое-где покрытое золотистым пушком.
– Прыткий ты, однако... - её голос приобрёл неуловимые нотки издёвки. Это рассердило, и он хмуро процедил, глядя, как лягушачьи шлепки разгоняют следы всё ещё бултыхавшегося солнца.
- Я, между прочим, тоже гетьманом стану. И... - он запнулся, а потом неожиданно для себя брякнул: - И тебя у гетмана отыму. Вот те крест, отыму! – И сам испугался.
Её глаза плеснули смарагдовым огнём, и она опять показалась ему греческой богиней - наверное, такие же были у Афродиты.
- И что вы за народ. Все и всегда об одном - хоть стар, хоть млад... Или я макитра пустая? Или веник для горницы? – Она горделиво повела плечами и воззрилась на него с вызовом. - Я вольная – кого хочу, того люблю, мне и ваш крест не указ.
- Это… чего-то не того… - опешил Иванко, хотя мысленно восхитился: «Ишь, какая!» Невольно пришло на ум вычитанное у Ксенофонта Коринфского: «Вы, жрицы богини Пито в богатом Коринфе! Возжгите благоухания перед изображением Афродиты и, призывая мать любви, умолите ее не отказать нам в ее небесной милости! И дай нам то блаженство, которым мы наслаждаемся, срывая нежный цвет вашей красоты».
– Да уж, отымешь! Вот только подрасти чуток. А как станешь гетьманом, может, я и сама к тебе приду! - И озарила одной из тех улыбок, которыми так богаты знающие себе цену женщины.
- Подрасту, - хмуро пообещал он. И запустив в лягушку подвернувшейся под руку веткой, добавил: – Ты молодая. А он старый уже. Отыму как пить дать.
- А ведь и то, – подняла она глаза, будто прикидывая, правду ли сказал. - От старых дураков молодым дуракам житья нет. Да вот беда - иной седой стоит кудрявчика, – и потрепала его по вихрастой голове. - А мне, если по правде, ни старый, ни молодой ни к чему – я и сама на многое гожа… - Она взглянула на него уже без игры и вызова. - Если б ни татарва да турки, меня бы в замуж никто бы не загнал. Да помочь мне, если что, некому. Я ведь сирота - никто не знает, откуда пришла, никто не знает, когда уйду.
От поугрюмевших облаков ниспадали тени, и вода, прежде медовая, укрывалась кисеёй голубиного крыла. Уже забыв о пареньке, панночка молча поправляла свалившийся с ноги черевичек, и стопа её походила на выгнувшуюся в танце басурманку – вернувшись с кордона, отец нарисовал такую на лабазе.
Он быстро перевел глаза на тлеющую даль заката. День догорал.
- Куда ж уходить собралась, ясновельможная пани? – и поднялся во весь рост - одежда на нём высохла, теперь добру молодцу и себя показать не грех. Хоть ещё не вполне выкованный, был Иванко в мать-шляхтичку – кудрявый, ясноглазый, первый пушок над губой лишь подчёркивал нежность щек. А чётко прорисованные мышцы уже кое-что да обещали - бурсаков бивал даже старше себя.
- Ой, не знаю. На Кудыкину гору. – Она оглядела его с усмешкой, от которой ему почему-то стало жарко. - Может, назад вернусь.
Он шмыгнул носом и переступил с ноги на ногу.
- В Краков, поди? Говорят, ты шляхетского рода.
- Не в Краков, чего мне там? Католичкой-то меня Данилка-подчаший сделал, когда у сотника отбил. А до того у меня своя вера была. Я Велесу огненное приношение носила – хлеб, молоко. Это Данилка принудил меня католичество принять. Потом уж после Данилки меня Богданка крестил – тот в свою веру. А мне чего артачиться, если у них сила? Перун-то всё равно главнее. Он и Данилкой правит, и Богданкой. И мной… Слышал, поди, как они тягались за меня? – В её словах проскользнула неприкрытая гордость - ей и лестно, и забавно было вспомнить двух дядек, что друг друга за чубы таскали.
- Ты не Данилкина, ты гетмана жена, - напомнил Иванко. – Полюбился, стало быть, сотник-то?
Она не отвечала долго. Он даже подумал, что ей не хочется рассказывать. Вообще-то, и он спросил просто, чтоб не молчать. Немного жутковато ему было. Скульптурное лицо панночки в угасающем свете казалось совсем смуглым. И глаза, что звёзды ранние. Ведьма-не ведьма… Прямо Агатоклея египетская. Иванко перекрестился. Впрочем, себя он тоже представил в роли Птолемея Филопатора.
- Мне не он, мне его жена полюбилась, - наконец отозвалась она просто и с неожиданной грустью. - Хворала она, бедная, а я к ним с Замковой горы пришла. В услужение. Ходила за ней. Травами всё отпаивала. – И замолкла, слушая всё более оголтелый лягушачий клир. - Сотник-то, сказывали, уж больно добрый да справедливый. А жена у него хворая. Вот и удумала на ноги её поднять – я ведь много трав знаю: девясил, вербена, аир болотный… Меня на капище чему только ни учили. И заклинаний много переняла… Вот про одолень- траву, например. – Пальцы её мельтешили факелами кувшинок, и он невольно залюбовался их жёлтыми сполохами. - Ну как? Хороша работа? - накинув сплетённую диадему себе на лоб, то ли о венке, то ли о себе в венке спросила она, смотрясь в Ивана, как в зеркало.
– Хороша! – заверил тот, непроизвольно представив и себя героем-цезарем рядом с ней. В колеснице. Входящим в город, где ему навстречу несут венки золотые. Но, погружённая в свои мысли, она уже и забыла о нём. Глаза её потемнели, как колодцы в безлунную ночь, и будто в себя уплыли.
- Я и полы мела заговорённым веником, – прошептала она тихо, как если бы сама для себя. - И веток берёзы в купальские ночи для неё нарезала. И болезнь её на дерево перевела, – её губы зашептали что-то снова. Но сколько Иванко ни силился, не разобрал ничего, кроме «огневицы-трясовицы».
- Только… - она сокрушённо качнула головками кувшинок, обнявшими её волосы, - всё равно не уберегла. Не договорился ваш бог с нашим.
- Ты же крещёная, твоё имя в святцах есть.
- Не, я Мотроной записана, - запротестовала она. - Мама меня Мотрей звала. А Еленой – Ганна, сотникова жена. В честь лягушки из сказки.
- Елена – то греческая царица была, в её честь.
- Не выдумывай, хлопче, - она почему-то заупорствовала. - Елена и есть лягушка. Царевна- лягушка. Мне еще в детстве про неё сказывали. А… лягушки крещёными не бывают! - Она рассмеялась, будто невесть что дурашливое сказала. Или монетки серебряные рассыпала.
- Да нет же, она дочка Зевса была, - Иванко решил тоже не сдаваться - всё-таки целый год в бурсе штаны просиживал! – Дочка Зевса и… и этой… царицы спартанской. Леды. - Он покраснел и спрятал глаза - снова вспомнилось обнажённое тело панночки. – Та сотникова Ганна не про лягушку, она про настоящую Елену сказывала. Из-за неё даже война случилась. Один молодой, Парис его звали, отнял её у старого мужа. У Менелая. И тот на Париса того войной пошел. Большая драка была. Долгая. – Иванко был горд, что и он горазд кое-что рассказать панночке!
- А у меня не война, - разочаровалась она. – У меня всего-то, лях Данилка спалил хутор казака Богданки. И меня увёз. А потом Богданкины казаки меня отбили. Повертали.
- А ты что?
- А что я? Меня-то кто спрашивал? Это на Замковой горе я кого хотела, того любила. А у вас, хочу не хочу, а замуж иди. У вас я супротив хоть панов, хоть казаков - никто. Лях католичкой сделал, а казак -православной. А всё, чтоб в жены взять, - она хихикнула. - Я ведь, когда меня с Богданом-то венчали, и знать про то не знала. Без меня всё было.
- Это как же – без тебя? – оторопел Иванко. – Этак не бывает.
Она прыснула и, как малому дитю, взъерошила его волосы.
– Делов-то! Богдан тогда как раз с брани вертался и пьянствовал с одним попом. К его войску поп прибился. Патриарх Иерусалимский Паисий какой-то… Не слыхал? А и никто не слыхал. Тыща злотых и шесть лошадей на дороге не валяются – чего не обвенчать, якщо гетьман просит? И обвенчал. Без меня. Хотя я, вообще-то с Данилкой венчана и во всех книгах записана. Потому – двумужница я. - На этот раз она, как и подобает по чину, приложила усилия, чтоб усмехнуться сдержанно, но было видно, что внутри себя она изнемогает от смеха. – Брак-то мой с Богданом, выходит, ненастоящий! - пояснила она сбитому с толку пареньку.
- Стало быть, ты вольная? – обрадованный Иванко чуть не заплясал на месте.
- А то как посмотреть, - ушла она от ответа, наблюдая быстро густеющие сумерки. И вдруг с задиристостью спросила: - А что, та царица… Елена которая. Неужто так хороша была?
- Не краше тебя, ясновельможная! - порывисто заверил её Иван. Вечерняя тень, скрывавшая их всё больше, придала ему смелости. – Был такой поэт. Цедрений. Он писал: «У нее большие глаза, в которых светится необыкновенная кротость». И ещё писал про её «пурпуровый ротик, сулящий самые сладкие поцелуи, и божественная грудь».
Она насмешливо фыркнула:
- Ротик. Глаза… Я лучше! - И стянула ленту с рассыпавшихся волос. С мгновенье, подержав возле своих губ свалившийся венок, она водрузила его на голову Ивана. - Береги! Это Одолень-трава. Я сюда свою силу влила. Она защитит тебя, когда за булавой отправишься. Туда дорога длинная, охотников много. Дай-ка пядь.
Он несмело протянул ей ладонь, и её дыханье защекотало его запястье. Она долго вглядывалась. – Плохо видно… Но одно скажу – гетьманом тебе и вправду быть. И булава с тобой до смерти останется. И… - она окинула его протяжным, как бесконечная дорога, взглядом - так смотрят, когда прощаются навечно. И улыбнулась одними уголками губ. – И… много женщин любить тебя будут …
- Я не хочу никаких женщин! – пылко перебил он её, потому что от этих слов повеяло чем-то, от чего волна жара поднялась к самому его сердцу - то ли мчащейся татарской конницей, то ли непробудной чернотой турецкого плена, то ли бешено пульсирующим кровотоком, который и застлал глаза.
- Ты ещё дытына, а года как вода, протекут – не заметишь, - произнесла она почему-то устало, как если бы было ей лет сто и уже давно знала она то, что ткут для людей слепые Мойры. – Вот только цену жизни узнаешь, когда ее потеряешь. Но мёртвому ведь и могила не страшна.
Её плечи заколыхались от сдавленного смеха, но ему почему-то стало ещё страшнее. Он вдруг ощутил внутри себя тугую спираль, которая сначала как бы слегка шевельнулась, а потом стала медленно развёртываться, всё убыстряясь и убыстряясь, и придержать её у него не было уже, ни сил, ни времени.
- А ведь идти пора… - притянула она его лоб обеими руками к себе. И поцеловала, опять опалив его горячим своим дыханьем. - Ты только имя моё не забудь, Мотрей приду к тебе.
- Завтра?
- НЕ знаю. Может и завтра. – Она прислушалась к пузырящейся паром воде, где продолжали неистовствовать лягушки, и с долей лукавства пообещала: - Может завтра. А может… через полвека. Жди. Приду. - Глаза её опять смеялись, и у Ивана отлегло от сердца, он снова ощутил все ароматы вечера. Вот шалфей. Лаванда. А это тысячелистник – солдатская трава. Она кровь останавливает …
- Прощай, Иван-Царевич.
- До завтра, Елена Прекрасная.
– Мотря я.
ххх
Но… не появилась она ни завтра, ни послезавтра. И через неделю не появилась. И уже казалось ему, что и не было той встречи на озере, что привиделась она ему, как было и до того много раз. Но… откуда же тогда венок из кувшинок, головки которого он засушил и схоронил в ладанке на груди?
…А этим утром и снегом сыпануло – май на исходе, а снег.
- «Жидовские кучки» вернулись, - греясь раскалённой трубкой, хохотнул старый казак из дозорных. В походы уже не ходил, только люльку курил да следил, куда ворона носом усядется. Если на север – жди непогоды.
- Засвiт встали козаченьки
В похiд з полуночi, - дребезжал его надтреснутый, срывающийся в верхах тенорок. –
Заплакала Марусенька
Свои ясны во- о-о-очi…
- Когда вишни цветут, всегда холодно, - хмуро заметил Иванко, кутаясь в телогрейку. «Уж сегодня-то панночка точно не придёт». Глядя в усатый профиль казака, он прикидывал, сколько же времени займёт добраться до Суботова. Получалось не так много. Тем паче, что конёк у него из баских, то бишь лихих - отец этой весной подарил. Но вот ладно ли будет отправиться без дозволу – знай родители по головке бы, пожалуй, не погладили. Но, знамо дело, - охота пуще неволи - нужны были большие усилия, чтобы не думать о том, чего могло бы и не быть. Он и убеждал себя в этом, пока его буцефал, оглашая округу ржанием, нёс его по мёрзлому крутояру. Но, странное дело, чем ближе к заветной цели, тем почему-то тревожнее становилось на душе. Необъяснимое чувство катастрофы, проникая во все поры, наполняло его какой-то странной пустотой, в которой не было места надежде, и от которой холодела спина, да и сам он становился безрадостен и пуст, как ковш у казака после вчерашней попойки. И когда уже возле самого въезда в Субботов его конёк, всхрапнув, заартачился, он уже не сомневался в недобром, так велика в нём оказалась гибкая способность проникать в невидимое. Он привстал в стременах и, стараясь казаться уверенней, спросил у казака, охранявшего ворота:
- Проехать дашь?
Тот разулыбался с хитрецой, быстрыми глазами ощупав кунтуш паренька.
– Отчего ж не дать, если горилка есть.
Иванко вынул предусмотрительно завёрнутый в тряпицу пузырёк и протянул его, стараясь преодолеть своё худое предчувствие.
- Только ты это… - казак с кряком отхлебнул из горлышка. - С коняки-то, милок, слезь – понесёт, не дай Господь. – И бережно заткнув горлышко, сунул за пазуху. После чего пыхнул люлькой. - С той стороны там у меня баба висит. Вчера повесили. Прямо на воротах, сразу и увидишь. Конёк у тебя молодой, испугаться может.
- Что за… баба? – стараясь не выдать обрушившегося на себя неба, спросил Иванко, чувствуя, что не удержат его ослабевшие то ли от холода, то ли, шут знает отчего, ноги.
- Та злодийка одна. – С мгновенье поколебавшись, казак снова выволок из недр кунтуша горилку и ещё раз пригубил. - Скарбныцу у гетьмана раскрадала
У Ивана отлегло от сердца. К панночке такое относиться не могло.
- Коханкою казака, що  скарбныцу оборонял була, - словоохотливо выкладывал казак. - С её наказу и в грех вошёл – бес попутал. - Он смачно харкнул и вытер рот рукавом. – Если б не Тимош, всю скарбныцу у гетьмана раскралы б.
- Дознание вели? – поинтересовался Иванко, отпуская жеребца и собираясь толкнуть калитку.
- А Тимош и вёл - кому ж ещё-то! - было видно, что казака распирает словесная энергия. - Гетьман на Бар пишёв, а грошей в казни нэма. А дэ гроши? – Он весело подмигнул, и глаза его скрылись между седым кустариком бровей и усов.- Стало быть как заведено - Тимош его на дыбу, а тот, прости Господи, всё как на духу.
- На дыбу? – содрогнулся Иванко.
- Ну а куды ж его? – казак удивился. - На дыбу, само собой, а куды ж! Дыба, она, братец, кого хочешь разговорит.
– Так может… Может тот казак оговорил её?..
Дозорный подкрутил усы и осклабился.
– Может и оговорил… Дыба штука сурьёзная. Тебя б туды, ты б и маму свою оговорил – жить даже пташке малой охота. – Он опять сунул люльку в рот и демонстративно затянулся. - У нас, у казаков, все грехи от баб, - с видом самым глубокомысленным изрёк он. - А тут – ще и ляшка погана.
- Ляшка? – из-под ног Ивана сначала качнулась, а потом куда-то отпрыгнула земля.
- Ну! А я про що гутарю? Её гетьман у пана Чаплинского отбил. Втюрился! Говорю же – ведьма. На неё и Тимош запал.  Но того не проведе-ешь... Э-э, хлопче, - кинулся он к сползавшему по загороде пареньку. - Ты щл?
Казак засуетился, на ходу вытаскивая заветное зелье.
- Глотни-ко, милок, сразу и полегчает…
…Она висела прямо возле калитки, на неправдоподобно-жёлтеньком, будто сегодня покрашенном тёсе толщиной метров в пять. Голая. Всё сдвинулось и растворилось в глазах Ивана. Прекрасное её тело, утратив точность форм, как бы располнело, а глаза, зелёные её глаза, недавно полыхавшие волшебным светом, казались теперь жёлтыми стекляшками. В ней уже не было ничего ни от Дианы, ни от Леды. И вообще от богини. На нереально-жёлтой, будто краской намазанной, доске висела измученная окоченевшая женщина, и волокна верёвки врезались в посиневшую её шею, вывалив из глазниц залитые кровью белки. Иванко с ужасом смотрел на них. «Одолень-трава, Одолень-трава!... », а самой – что же?… Никогда… не будет? Полно! Разве эта окоченевшая женщина когда-то была той? Разве это та Елена Прекрасная, что обещала прийти к нему Мотрей?! Это какая-то другая. И непохожа вовсе… А есть ли имя у этой? Кто она?
Он выхватил из-за голенищал нож - женщину надо было немедленно снять. И одеть. Или хотя бы накрыть кунтушом – холодно же!
- А ну не трожь! - совершенно обалдевший казак наставил на Ивана бердыш. - Ты чего, хлопче? Сдурив?
- Ей зябко! Холодно же! – издал что-то похожее на всхлип Иванко, оборотив к нему мокрое лицо и тщетно силясь перерезать тугую пеньку. - Она озябла! Дай ей глоток, пока я канат обрежу.
- А ну геть видселя! - казак решительно ухватил Ивана за шиворот.
- Что за шум, а драки нет? – усатое лицо с весёлыми глазами нависло над ними обоими.
- Ты… ты!!! - захрипел Иванко, рванувшись, чтобы вцепиться в его горло. - Ты!.. – чтобы бросить в эту наглую рожу всё, что кипит в горячечном его мозгу, и… Но… с неба посыпались в клочья порванные, серые от стужи облака. И покатилось солнце. Мёртвое и стылое, как вчерашний блин…
- Пшёл вон, щенок! – недобро скалясь, Тимош прикрепил к ремню украшенную резьбой шашку и, приметив, что ветер гоняет по кочкам сбитую шапку, обронил обыденно:
- Его лошак? Посади – и пусть катится…
ххх
…Безотрадно и страшно выл Иванко. А лес всё смотрел и смотрел на него с немым участием. Он знал много историй про людей. Но у леса свои заботы. А у людей – свои. У этого же хлопчика, он знал, впереди еще долгая жизнь. И булава. И встреча с Ней. С Мотрей. Он будет искать её в каждой. И она придёт.
Была эта любовь? Или не было её?? А кто может утверждать? Или опровергать? Может была. Может не было. Любовь… Это всего лишь слово, связка шести букв. Только мы и облекаем их в плоть. А что у нас на самом донышке, право же, не всегда и самим нам известно. И сколько ни будет женщин у Иванки – будущего гетьмана Ивана Степановича Мазепы, он не забудет её…
***