9. Георгий Кулишкин. Зов предков
Георгий Кулишкин.
Зов  предков
     
Дело было с Гришей по прозванию Распутин. Баламут из баламутов, всю жизнь он заведовал. Чем – не имело значения. Выгоняли из обувной – принимал галантерейную, выгоняли из галантерейной – парикмахерскую принимал. А священный долг Распутин отдавал в секретной, за семью проволоками, базе Морфлота. Заведовал и там. Столовой. Нет, не какой-нибудь полевой кухней. Кормил всю базу, тысяч двенадцать ртов. Излишков имел продуктовых – впору эшелонами вывозить. Но куда? На сотни вёрст вкруговую ни живой души.
     Добра в руках на миллионы, а он пустой, как барабан. Стоит ли удивляться, что на такую службу ни вольного, ни куска какого завалящего не нашлось?
     Страдал за всех Гриша. Мучился и почти уже простился с надеждою немного разбогатеть на причастности к флотскому питанию, когда сосед, кладовщик морских авиаторов, налил ему от хандры спиртику. Из бочки налил. А бочек этих у него пол-ангара. Штабелем до потолка. Гриша – так его мыслью огрело – угощением поперхнулся. Но ничего, откашлял, что не в то горло пошло, и с грустным видом купил у соседа бочонок за пятьдесят целковых. Сосед рад радёшенек, он на этом спирте точь-в- точь, как Гриша на харчах, - что зазывается, петух на яйцах протух.
     В обед, строго блюдя субординацию, Гриша в офицерском зале – к командиру. Так, мол, и так, удалось по случаю разжиться спиртиком. Не прикажут ли подать по сто граммов для аппетиту?
     Тоже сказанул! За столом морские волки, а база который год на сухом законе. Лично министр обороны настрого запретил завозить в магазины. Конечно, подать!
     А официантки уже на старте. Мигнул Гриша – и спиртик на столах.
     К ужину уже не спрашивает, сервирует по- праздничному.
     Назавтра та же картина. И потом. И после.
     Однако сплочённым воинским соединением бочонок долго ли уговорить? Настал, не мог не настать день, когда к обеду всё подалось минута в минуту. Гриша в крахмальном колпаке на посту, как штык. Но борщ стынет, а никто и не притрагивается к ложке. Поглядывают удивлённо, иные – уже и с возмущением.
     Пришлось командиру брать на себя. Подозвал накрахмаленного остолопа, в лоб осведомился – а спиртик?
     - Кончился… - вымолвил Гриша и состроил самый преданный и самый глупый взгляд, какой смог осилить.
     Командир хмыкнул сухим горлом:
     - А достать?..
     - А деньги? – едва слышно пролепетал Распутин и вобрал голову в плечи, словно раздавленный непосильной задачей угощать весь командный состав на двенадцать рублей своего сержантского жалования.
     - Да что мы, по троячке не сбросимся? – повёл Батя богатырским плечом.
     - Что вы! – как от кошмарного наваждения, отмахнулся Гриша. – Мы им больше рубля в жизни не дадим!
     Кому – им – молчок. Но забота о командирских кошельках проявлена. И на своё дурацкое бескорыстие тоже намёк сделан. Чтобы Гриша да на своих наживался? Ни боже мой! За пятьдесят бочку там и по рублю сто граммов здесь. И кушайте на здоровье!
     Наконец-то Гриша нашёл себя. Мир возродился в его глазах. Он разглядел вдруг официанток. И красоты окружающей природы. Пожил, что и говорить. Оглянуться не успел, как вот он и дембель. Шеф-повар банкет прощальный планирует, у подавальщиц слёзы ручьём, а Гриша уже весь дома. Здесь за ним сущий пустячок остался. Чистейшей воды формальность – передать по акту столовскую дребедень.
     И не думал Распутин, не гадал, что дребедень-то как раз свинью ему и подложит. Чего ни хватись – на всё недостача. И такой недохват – оторопь берёт.
     По базе гул – разворовал, прогульбасил! А он ничуть не воровал. Он жизни радовался и на радостях актов списания в нужные сроки не состряпывал. Только кому теперь что докажешь? Никаких его резонов знать не хотят. Ответ на всё один: «Хоть роди, а казённое добро на место положь. Не то а тюрьме сгноим мерзавца!»
     Ох, как тут Гриша закручинился! Так закручинился, что не сразу и вспомнил, что добрая половина харьковских юристов у его семейства в родстве, а вторая – в кумовстве.
     И вот все юристы города были подняты по тревоге и зашуршали, слюня палец, писаными законами. И долго ли, коротко, но позвонила наконец мама, спешившая сообщить, что печалуется Гришунечка понапрасну. Ему, служащему срочной службы, не имели права поручать материальную ответственность. А буде у руководства не случилось иного выхода, как назначить всё ж таки Гришу, то отвечает оно, руководство, а с Гришунечки, подневольной души, всего-то и можно спросить, что тройное его жалование – тридцать шесть рублей.
     Жадно вбирая ухом истрёпанный вёрстами телефонных путей голос мамы, Распутин менялся на глазах. Грудь коренастого крепыша вновь выгнулась колесом, из-под ворота тельняшки во всей красе показали себя миру лоснящиеся остяки чёрной шерсти. Опустив трубку, он с чувством высокого достоинства поблагодарил штабных и, широко прометая клёшами, удалился.
     В штабе озадаченно переглянулись: пять минут тому к ним бочком и на цыпочках входил совсем иной человек. Неузнаваемо иной.
     На лестничной площадке у Распутина само собою отбилось па чечётки из матросского танца, с которым он выступал в самодеятельности. А под ложечкой ворохнулось забытое за дни бедствия упоительное чувство аппетита. Гриша как раз предвкушающе чмокнул губами, когда сверху, будто с небес, грянул лужёный голос замполита:
     - Платить надумал?!
     Гриша вздрогнул, но сразу же вслед за тем порадовался: вовремя! И поднял на замполита блудливый взгляд.
     - Или передаём дело? – громом прогремел комиссар, несколько озадаченный наглецою растратчика.
     - Передаём, пожалуй, - слегка подумав, ответствовал Гриша. – У вас оклады большие… 
     Замполит с занесённой в шаге ногой застыл на лестничном марше. Потом с нарастающим гневом прогудел: «Что-что-о?!» - и ускоренно слетел к Распутину.
     - Законы надо знать, вот что! – бросил Гриша, едва-едва не потрепав покровительственно комиссара по плечу. – Вам присудят платить, так что передавайте, а то надоело, домой охота…
     И не спросясь, свободен ли, вразвалочку зашаркал вниз.
     Поддевая ложкой напрямую с противня – так вернее и обильней берётся – любимую, обжигающе свеженькую жареную картошку, он упивался ароматом, похрустыванием зажаристой корочки на зубах и несравненным вкусом, когда, откуда ни
возьмись, в его сознание отравляющим ядом просочилась мысль о том, что закон-то ведь – дышло…   
     Эх, не рановато ли он позволил себе куражиться над одним  из самых злопамятных начальников?..
     Есть расхотелось. Гнетущая неизвестность вновь завладела всем его существом. Досадно было ещё и оттого, что сам он лишён всякой возможности как-то действовать. Ему оставалось ждать, только ждать и ничего более.
     Верхи же как назло примолкли. Ни гу-гу. Где- то там, на своих орбитах, химичат втихаря, а бедный наш Гриша ни жив, ни мёртв.
     Время вязло, как зубы в жжённом сахаре. После недели мучительного ожидания у него, как у подагрика, ныли все суставы. К исходу второй семидневки выглядел Гриша и чувствовал себя так, что покажись он медикам – тут же упекли бы в госпиталь.
     Но вот – чу! – сторонние чины пожаловали в расположение. Целой оравой. Не по его ли душу? Не иначе, ох, не иначе, как по его!
     С полученным приказом срочно организовать угощение на душе у Гриши посветлело.
     Лимонная и клюквенная настойки на основе всё того же спиртика украсили обильный стол. Потчевали комиссию по списанию.
     Штабной каллиграф, белая косточка срочной службы, с нажимом выводил на толстом скрепе из листов, переложенных копиркой, под хмельную диктовку главы:  «…признали ветхими и уничтожили (изрубили) такое-то количество скатертей, полотенец, халатов, наколок, передников, шапочек…»
Писарь, приученный оставаться глухим к смыслу того, что он заносит в бумаги, пребывал в скучливом равнодушии. В то время как Распутин…  Вносимые в акт цифры счастливо перекликались с величиной недостачи, постигшей его. Это было избавление. И конец службы, и родной город, и…
      Откликаясь на тосты подгулявшей комиссии, старшой, как бы не самый из всех стойкий насчёт спиртного, не забывал и о деле. Своим чередом списывались осевшие где-то в служебных квартирах офицеров и матросик кубриках, разбитые, брошенные на пикниках, забытые бог знает где и чёрт знает кем столы, стулья, ножи, вилки, тарелки, чашки, блюдца, алюминиевые ложки, миски, кружки…
     В каких-нибудь сорок минут испарился несусветный Гришин долг. Исчез. Нет его. Был и весь вышел.
     А стало быть, устранилось и препятствие, мешавшее передать столовую новому заведующему. Розовощёкий, весь чистенький до стерильности преемник по завершении формальностей потупил правдивые светлые глаза, почти прошептав:
     - А где ты выпивку?.. Не подскажешь?..
     Распутин вспомнил, как упрашивал его принять хозяйство с недостачей. Втолковывал, что проще простого свести её на нет, подавая бумаги в плановые сроки списания. И встречал умудрённую улыбочку с одним и тем же на все его уговоры ответом: «Нашёл дурака!» Сейчас в связи с заискивающим спрашиванием новенького Грише пришли на ум те же в точности слова: «Нашёл дурака!» И он откликнулся, достоверно сыграв чистосердечие:
     - Кэп один подбрасывал из службы обеспечения. Золотой был мужик. Перевели с повышением на тёплые моря…
     
Соль  земли
     Неприятности как знают, когда им стрястись, и случаются всегда не ко времени. Я поднимал недавно принятое центральное ателье города – запущенное донельзя, с разбежавшимися мастерами, с единственной из пяти чудом уцелевшей приёмщицей. Ишачил допоздна, засиживаясь за верстаком, чтобы помочь ребятам. И вот дома, куда попал во втором часу ночи, прочёл записку: «Картошка и кролик в одеяле, поешь. Нас с температурой сорок забирают в больницу».
     Сразу по рождении малыша знакомые Синки… Меня огорошило, когда впервые увидел, что у ней фарфоровые коленки. Потом за полупрозрачность я называл её Рисинкой, из чего вынулись имена: Ри, Синка, Син-Син. Так вот знакомые Синки раздобыли бумагу, будто я железнодорожник. Чтобы наблюдаться ребёнку у ведомственных медиков, обеспеченных побогаче.
     Но потому ли, что липовых путейцев набралось сверх меры или в лечебницах общего доступа заболевшим доставалось ещё солонее, однако пять кроваток с детьми, принятыми с подозрением на грипп, стояли впритык друг к другу в тесной комнатёнке, а мамы, которым по чьему-то человеколюбивому распоряжению находиться при малышне запрещалось, но и без которых грудничкам было не обойтись, спали, если удавалось поспать, под кроватками своих чадушек на полу.
     Я приезжал вечером, зная, что Синку с мальчишкой на руках найду в коридоре, где было посвежее.
     - Он там не спит, - говорила она. – Положишь – сразу плакать. И тут не спит, если не ходить.
     Неумелыми руками я принимал спелёнатое существо – бледнющее, с нехорошей синевой вокруг глаз и по бокам крохотного носа, с обиженными, капризными, воспалённо- рассохшимися губами – и вместе, как часовые, мы ходили по коридору мимо ярких картинок с забавным изображением всевозможной живности.
     Горделивым  шёпотом она сообщала, что он уже знает тут все картинки, бывает им рад и повторяет, как из животных кто делает. Ещё говорили, что прежнее лекарство не помогло и что теперь доктор советует достать такой-то антибиотик – из новых и самых забористых.
     Потом она заглядывала мне в лицо, говорила:
     - Как ты устал!..
     - А ты?
     - Я – нет. Мне с ним не тяжело. Я без него бы извелась, а с ним мне даже легче. И обезвоживание – он как пушинка…
     Сама она тоже истрачивалась, уменьшалась. Лицо обретало цвет восковой церковной свечки, которые я ставил по её просьбе, неловко и старательно выполняя наставления знающих старушек.
     Друг Женька… Великан, красавец. Он числился в хозяйственном магазине грузчиком, где развернул во всю ширь торговлю слегка очищенным или не до конца отравленным денатуратом. Одевался добротно и с шиком, носил ухоженную каштановую бородищу и, имея вид барственного писателя, ходил по городу, как знаменитость.
     …Друг Женька через третьи руки добывал хвалёный антибиотик, а ребёнку было хуже и хуже.
     У заведующей отделением я, осторожничая в словах, чтобы не задеть её и не навредить своим, спрашивал, не забрать ли их домой. В тесной палате болячки гуляют от ребёнка к ребёнку, несчастные мамы бродят, как тени, а дома они бы выспались… Что же касается уколов, я попрошу медсестричек… Мы всё, что нужно, сделаем дома так же, как делается здесь…
     Она сочувствовала, с едва уловимой снисходительностью соглашалась и говорила утомлённо и грустно:
     - Дома у вас нет реанимации… Забирайте, ваше право. Но тогда – и ваша ответственность…
     Седьмого марта, к женскому дню, я подарил заведующей французские духи, а восьмого поздравлял жену в отдельном, очень просторном помещении, где одинокая кроватка сына была задвинута в уголок, подальше от возможных сквозняков.
     Мальчишка, увидев папу, беззвучно смеялся и пританцовывал, держась за деревянное перильце.
     Лицо жены, тёмное, из некогда фарфорового ставшее иконописно смуглым и утончённо худеньким, тоже смеялось и тоже немо. И вместе мы умилённо смотрели на живой маленький приплясывающий скелетик.
     - По времени ещё рано, но он так похудел, что, видишь, встал на ножки!..
     …А мальчик почти не ел. И водичка уходила из него, словно пробежав по трубочке. Словно в нём не оставалось ничего, способного впитывать, запасаться ею для жизни. Темечко покрывали волдырики. Они лопались, становясь гнойничками, и не заживали, а рассаживали вокруг себя волдырики новые.
     Врачи прятали глаза и изъяснялись туманно. Они не знали, что у него, и наугад по-вятски силились утопить недуг в лошадиных дозах антибиотиков.
     Женька, стремясь убедить, вспоминал истории, одна другой чудеснее, о Виктории Рувимовне, которая лечила его в детстве, и уговаривал съездить к ней, убеждая, что она не откажет, что теперь, на пенсии, она не так занята, как прежде.
     Я не решался. Доктора и без того спят и видят, что сбыли нас с рук. И тут повод – недоверие. А их отказа, с ужасом ожидаемого со дня на день, я боялся, как приговора. И что для них какая-то пенсионерка? Полезут в амбиции, обидят человека…
     - Рувимовну?! – и бесовская ухмылочка, заочно глумясь над незадачливыми мелкими сошками от медицины, как на любимом диване, разлеглась на Жекиной физии. – Ты будешь иметь удовольствие видеть, как все они танцуют на задних лапках!
     Она вышла, осторожно ступая по слякотной дорожке в мягких тряпичных ботинках с расстёгнутыми из-за опухших ног змейками. А пальто её было девчоночьим – с кругленьким воротничком из дымчатой норки. Розовый берет крупной вязки перекликался цветом с тонами её косметики. Молодо улыбаясь, под ручку с силачом Женькой, она то и дело вскидывала на него исполненный юмора и кокетства сверкающий взгляд.
     Поздоровавшись, она в одно касание глаз сдружилась со мной и, принимая помощь от нас двоих, чутко прислушиваясь к больным суставам, села в машину.
     Дорогой, весёлыми искринками в глазах призывая меня в союзники, трунила над Женькой:
     - Жень, дружочек, как ты? Как твои жёны?
     - Рискую показаться нескромным, - подыгрывал Жека, - но все они живут полной жизнью и все исключительно счастливы!
     Со второго этажа, как на крылышках, слетела заведующая отделением.
     - Халатик? – спрашивала она, делая счастливые глаза. – Последние анализы?
     - Ируш, спасибо, дружочек, ничего не нужно.
     - А присутствовать разрешите?
     - Конечно, моя умница! Проводи нас!
     Она подошла к маленькому – он расплылся в улыбке и потянулся навстречу, вытягивая стебелёк шеи.
     - Ты моя кроха! – сказала она малышу и, обратив к его маме лицо, исполненное света, взятого у глаз ребёнка, с паузами, словно диктуя, произнесла:
     - Это стафилококк. Скорее всего, из роддома, а значит, антибиотиков напробовался всяких, не испугаешь. Все препараты отменить. Домой. Кроватку к солнышку. Спать. И с первым теплом – к морю. Чего бы ни стоило – к морю.
     Дама со второй половины дня и до утра они проспали как убитые. А на второй день из него, не принимавшего лекарств, перестала уходить водичка.
     В июне у моей сестры в Ялте он впервые сам попросил: «Мама, чаю!»
     И после из года в год оживал у моря. В гостинице «Ялта» к завтраку в ресторане бывали дрожжевые оладьи. Он уплетал их за обе щёки, и щёчки эти в несколько дней становились кругленькими, румяными, загорелыми.
     А лет через пятнадцать его, ведущего маму под руку, встретила в городе заведующая отделением и, глядя на него снизу вверх, не веря глазам, почти с испугом спросила: «Это тот наш мальчик?..»
Крестное  знамение
Если кто думает, что умение преподнести себя есть дар, заслуживающий лишь иронию окружающих, - так он серьёзно заблуждается. Лёва Вайсберг обладал множеством способностей, но все они мало чего стоили бы, не располагай он выше нами означенной, краеугольной. Лёва умел рассказать. Умел слушать и слышать. Умел под видом чужих смачно цитировать собственные свои промахи и никогда уже больше их не повторять. Ещё он верил в себя, совершенно справедливо полагая, что если может кто-то, почему бы не смочь и ему? Но что значительно важнее – тут опять-таки возвратимся к тому, с чего начали, -  умел представить эту свою уверенность клиентам.
            А ещё он умел с ревнивой чуткостью раньше всех угадывать зов времени. Когда на пути отсюда ставились все мыслимые и немыслимые препоны, а там встречали с распростёртыми объятьями, - чем мог пригодиться Лёва Вайсберг? Тогда требовалось лишь фанатическое упорство собравшегося уехать и его же способность безоглядно жечь за собой мосты. Только это. Но вот ворота отсюда распахнулись настежь, а там всё пристальней стали присматриваться, а кто же, собственно, навострил к ним лыжи?.. Тогда-то Лёва и услышал призывный клич.
     С ним делились знакомые и близкие всё более усугублявшимися превратностями сбора и предоставления бумаг той стороне. Как и всякая житейская информация, это непроизвольно наматывалось им на ус, и вскоре, пользуясь опытом, почерпнутым из откровений одних, он стал советовать другим, ничуть не пренебрегая и их опытом.
Сетующие на судьбу понятия, конечно, не имели, что исподволь образовывают участливого Лёву. И вот наступил день, когда, выслушивая очередного недотёпу, 
                                                        2               
в сердцах он воскликнул:
     - Да ты же запутался в трёх соснах! Давай я сделаю!
     И сделал. И благодарный недотёпа, уже отчаявшийся было дать ладу своим хлопотам, конфузясь и подобострастно благодаря, сунул ему конвертик с деньгами. С хорошими, ну, очень даже неплохими деньгами. И Лёва прозрел.
     Колёсико завертелось, расширяя и убыстряя обороты. Посильные задачи, за которые брался, раз за разом ставили перед ним задачи временно непосильные, ради одоления которых он, не имеющий никакого высшего и не обученный языкам, стал подпрягать подёнщиками профессиональных юристов и негров-переводчиков. Не замедлили явиться и привилегированные рабы в виде преподавательской верхушки юринститута, от которых не требовалось никакой работы – в дело по мере необходимости пускались их корочки и  регалии.
     Широкий круг отъезжающих птицей облетела весть о появившемся в благодарение небу ЮРИСТЕ  МИРОВОГО  МАСШТАБА. Средних достоинств Лёвина квартирка, по счастью расположенная в центрах, очень скоро стала походить на рукавичку из сказки, принимающую и мышку-норушку, и зайку- побегайку, и лисичку-сестричку. Гармидер на рабочем столе и вековая неряшливость помещений, столь естественная для Лёвы и им не замечаемая, ничуть не смущали посетителей. Напротив, обстановка располагала чувствовать себя, как дома.
     Существом, олицетворяющим престиж, стал светло-серый пудель – всегда свежайше подстриженный, пахнущий самым дорогим собачьим парфюмом, и с золотой цепью на месте ошейника, которая качеством исполнения тянула быть представленной в
                                                               3
музее ювелирного искусства, а тяжести которой мог позавидовать любой из бандюганов.
     На просиженном до ям диване Надежда Борисовна скромно ожидала приёма и, чтобы не встречаться взглядом со столь же немногословными очередниками, посматривала по преимуществу в зачумлённый уголок справа от дивана и слева от венского стула, куда, по причине тесно стоящей мебели, никогда не добиралась тряпка бабы Муси.
     Пудель вошёл царственной походкой. Остановился. Поворачивая голову, сверкнул золотом  ошейника, смерил Надежду Борисовну  взглядом сытого льва и, игнорируя очередь, проследовал в кабинет.
     Впервые она, Надежда Борисовна, оказалась у Лёвы, столкнувшись с непреодолимым препятствием. Где-то документом, никогда и никем не спрашиваемым, затерялась её метрика, а взять дубликат для неё, родившейся в Средней Азии, не представлялось возможным. Знакомые как на кудесника, находящего выход из любых затруднений, указали на Лёву.
     - Метрика?! – вскричал, помнится, Лев Михайлович в ответ на её сетование, что придираются из-за никчёмной бумажки. – Метрика для нас с вами – бумага из бумаг! В отличие от паспорта, там упомянуты папа и мама.
     Он обожал пошуметь, когда знал, как помочь потерявшемуся посетителю. И очень любил ставить перед клиентом сложные задания, которые, по его многократно
подтверждённому убеждению, воспитывают просителя. А задание, которое обещало выручить Надежду Борисовну, было именно из таких.
                                                               4 
     - Скажите, где вы в первый раз пошли в первый класс?
     - В Самарканде… - не улавливая пока связи со злополучной метрикой, вымолвила Надежда Борисовна.
     - Так вот, поезжайте в Самарканд! Официально заверенная копия вашей метрики вот уже который год ожидает вас в архиве школы!
    И точно, милые, отзывчивые люди в подвале родной школы, отличавшемся, в согласии с климатом, идеальной сухостью, разыскали внешне абсолютно не тронутое временем её личное дело, а в нём – новёхонькую, хрустящую, как новорождённая купюра, метрику.
     Тогда Надежда Борисовна поверила в Лёву, как в Бога. И более без его подробных инструкций не делала ни единого шага.
     - Запомните,- внушал ей перед очередным собеседованием Лев Михайлович, - вы убеждённая сторонница иудаизма!
     - Но я же не…
     - А я говорю – убеждённая сторонница!
     - Но там же как бы свобода совести?..
     - Да. Для тех, кто уже там. А для тех, кто только туда собирается, настоятельно рекомендовано исповедовать иудаизм. Вы слушайте сюда! – на корню пресёк Лев Михайлович ненужные вопросы. – Одна уже назвалась православной – полгода трудов коту под хвост! И самое весёлое, что она такая же православная, как я буддист. Ваша легенда проста и убедительна. Вы выросли и прожили жизнь в воинственно атеистической
стране, поэтому не имели возможности приобщиться должным образом. Однако душой и
                                                                 5
помыслами вы с иудаизмом. Прочтите Ветхий Завет. Это увлекательно, вы с лёгкостью
осилите. И много узнаете нового о нас с вами. И запомните пять основных праздников. Вот всё. Это вы знаете и в это верите. Приедете на историческую родину – всю себя посвятите более глубокому изучению основ.
     Отличница по школе и вузу, учитель музыки с сорокапятилетним  стажем, Надежда Борисовна впервые в жизни принялась за Книгу. Первое, что её изумило  и заставило, забросив всё прочее, читать и читать, - это поразительная свежесть и жизненность историй, напрочь лишённых какой бы то ни было нарочитой святости. То там, то здесь встречались словечки и поговорки её мамы и её бабушек, а она вот только узнавала, откуда это.
     Говоря короче, она не просто постигла предмет, она прониклась им и на собеседование явилась во всеоружии. Но трусила отчего-то так, как не тряслась ни на одном из экзаменов.
     Отвечала Надежда Борисовна бойко и с душой. Хмурое лицо экзаменатора, тронутое брезгливой кривинкой после изначальных её уверений в том, что подсознательно всегда была предана вере предков, оживало и прояснялось с каждой её новой фразой.
     - Всё у вас прекрасно! – сказал он напоследок, давно уже оставив в стороне свои вопросцы с подвохом. – Всё так хорошо, что просто замечательно!
     - Правда? – школьницей зарделась Надежда Борисовна. – Ну, слава Богу! –
выдохнула она с облегчением и осенила себя православным крестным знамением.
                                                               6
     Сейчас, на диване, продавленном до внутренних реек, она сидела, как сорока на
колу, строя и перестраивая логическую цепочку из доводов, в которых отнюдь не нуждался Лев Михайлович, но без которых она не представляла встречи с ним – последней её надеждой. В том не было, - скажет она, - ни грамма религиозного смысла. Вы-то знаете! Случилась чистая механика. Вслед за людьми, бок о бок с которыми она прожила всю жизнь, сам собою повторился жест, производимый здесь всеми и чаще всего тоже без глубокой мысли, по инерции…
     Вышел пудель, сел напротив, склонил ухоженную голову. Смотрел лениво, потом – будто с сочувствием. И вдруг повеселел, едва не подмигнул левым глазом и, если бы умел говорить, то наверняка изрёк бы: «Не горюй! Лёва выкрутится! Чтобы наш – и не выкрутился…»