Андрей Романов

«Идёт ко мне та девочка сквозь время…»

Андрей Романов (1945 – 2014) – один из наиболее ярких представителей послевоенной российской, петербургской поэзии.

Ушел из жизни поэт, воспитатель молодых, председатель созданного им Санкт-Петербургского городского Союза писателей, редактор нескольких литературных изданий, основатель литературной премии имени Бориса Корнилова, автор многих сборников поэзии и критики. В своем творчестве Андрей Романов исследовал непримиримые начала, которые составляли суть нашей жизни – классическое наследие и хаос эпохи, сначала советской, затем перестроечной. Поэзия давала возможность говорить правду, с тем особенным лирическим наклоном, голосом, который спутать невозможно с другими авторами. В стихах Андрея Романова – Петербург Пушкина, Гоголя, Некрасова, Достоевского, Блока, советские голодные блокадные коммуналки, победный дух которых не выветривался с годами. Маяковский оттачивал его перо, как и вся советская поэзия, чей опыт бесценен. Певец Лиговки – так негласно мы называли А. Романова. Вся страна была своего рода Лиговкой, где лицемерие власти соседствовало с тёмным миром. Выстоять в этом разломе, закалиться и сказать правду о своём времени – такая нагрузка не под силу человеческому сердцу, несшему бремя поэта. Прекрасны женские образы современниц в лирике и поэмах Андрея Романова. Вечная Женственность непреходяща, идеал духовной красоты стоит за его строками, чьё подлинное явление миру, увы, начинается слишком поздно для их создателя.

А. Филимонов

 

 

СВЕТ СОТВОРЕНИЯ МИРА

 

Я назвал бы Вселенную именем  долгим твоим,

победив небытье, не успев насладиться победой...

Разбежались трамваи, как будто Персей с Андромедой, –

опустела жилплощадь, чтоб места хватило двоим.

 

Равнодушный рассвет 

прикоснулся  к твоим волосам,

в ожиданье морозов надел он походные унты...

Чтоб тебя отыскать –

мне отпущены были секунды, –

если на слово верить космическим звёздным часам.

 

Опускается снег, заглушая шатанья людей.

Атом выбросил кванты,

как белые флаги – квартира

осажденного города...

Свет сотворения мира

только-только достиг

петербургских ночных площадей.

 

И трамваи привстали на цыпочки,

слушая снег,

тот, который родился

на фирновом лбу Эвереста.

И Дворцовая площадь как будто чужая невеста,

мне напомнит тебя

ту, которой давно уже нет.

 

Наша юность ушла,

простудившись на встречном ветру,

образумилась Лиговка,

Мойка не знает сомнений.

 

И над Невской губой,

в предстоящем бреду наводнений,

ты мне шепчешь сквозь вьюгу,

что я никогда не умру.

 

 

 

ВОСПОМИНАНЬЕ ДЕТСТВА

 

Ты шла,

уверенно стуча,

но гулкому перрону,

и солнце на твоих плечах

лежало, как погоны.

Ты шла,

и за твоей спиной

еще война гудела.

Ты шла —

и вслед тебе одной

полпоезда глядело.

Ты шла...

И в памяти моей

жив снимок тот мгновенный:

клубится след от костылей

в пыли послевоенной.

 

*   *   *

Ты в дождях, а не в бронзе отлита;

платье липнет к плечам и груди.

Вдоль бетонных полей монолита

юный ливень летит позади.

 

В эту легкую поступь влюблен он

и, восторженно глядя во след,

за тобою шагает по кленам

без руля,  без ветрил  и штиблет.

 

Ты жила здесь, плясала и пела,

но рискнула в иные края,

где молочная  ночь  потускнела,

потускнела, как совесть твоя.

 

Ты простилась с Введенским каналом,

чтобы невские волны листать.

Ни в большом, ни, тем более, в малом

ты  не станешь  весне уступать.

 

Угостишь её  пенистой  кружкой,

изголясь, огонька  поднесешь,

вгонишь в краску соленой частушкой,

а потом женихов отобьешь.

 

А потом,  выбегая  на  крыши

и трубя в предрассветную медь,

крикнешь мне:

— Я люблю тебя, слышишь!?

Разреши от любви умереть...

 

*   *   *

 

Аистенок, Дюймовочка, фея,

что ж ты вздумала нянчить внучат?

Ну-ка в путь!

От восторга немея,

нас потомки сегодня промчат

 

сквозь века на волшебной машине,

не заботясь о Млечном пути,

по которому к звездной вершине

никогда ты не сможешь дойти...

 

Скорость света ли,

снежная вьюга,

шлях чумацкий ли,

слезы из глаз, –

мы с тобой ненавидим друг друга

за любовь, разлучившую нас,

 

и покуда каурых и рыжих

хлещут пьяным кнутом ямщики,

ты не сможешь скатиться на лыжах

по небритому склону щеки.

 

 

*   *   *

 

О, первый снег,

как зыбко чист

его простудный терем,

лишь клена не опавший лист

в той белизне затерян...

 

Я на крыльце,

крыльцо в снегу,

и снег лежит на елях,

зачем я звёзды берегу,

что нам когда-то пели?

 

Зачем брехня цепных собак

и тропка в ельник жидкий,

где на презрительных губах

не таяли снежинки?

 

Зачем сжигать себя дотла, –

когда вокзальной тропкой

любовь, как лыжница сошла

с дистанции короткой?

 

Зачем жалеть, что снег пушист?

Чтоб возвратиться летом,

туда, где не опавший лист

мигает красным светом.

 

*   *   *

 

Пусть к нам,

на любовью плененные лица

сошли сновиденья,

как снег по весне,

в свободном полете

над спящей столицей

ты, словно весна, заблудилась во сне.

 

 

И снова, лицом утопая в подушке,

сама себе снишься чужою женой,

дрожа,

словно ландыш на майской опушке,

согретый студеной лесной тишиной.

 

Но где ж этот лес,

о котором поют нам,

скворцы,

залетевшие в сумрачный двор,

покуда,  уснув на диване уютном,

мы шепчем друг другу

пленительный вздор?..

 

Покуда:

“Родная, – кричу, – исполать!” – я,

а ты ускользнешь,  как сквозь пальцы – вода,

Москва, словно школьница   в свадебном платье,

стыдится к утру своего живота.

 

*   *   *

 

Полоснула метель:

“Подвези до Москвы!” –

потускнела от ласк тополиного пуха,

и средь скифских набегов

                                           травы-муравы

соловьиному пенью внимала вполуха.

 

“Пой, соловушка, пой,

                                  да не смей за бугор:

там в лесах сатанеет нечистая сила”.

И метель, что вела о любви разговор,

завернуть в деревеньку меня попросила,

 

дескать, знай,

                 здесь живет разбитная родня,

что застелет постель нам

                                  на млечном покосе...

Там, покуда метель обнимала меня,

 

на висках проступила вчерашняя осень.

И,  не смея осилить тоску в телесах,

багровея от ревности в злом неумолчьи,

по земле иступлённо каталась в слезах

и царапала грудь, завывая по-волчьи.

 

Нам с метелью не петь,

                                не рожать сыновей,

лишь останется в памяти,

                                  с вечностью споря,

лебединая поступь любимой моей,

что растаяла в небе, ослепшем от горя.

 

*   *   *

 

По скулам планеты

акулы плывут...

 

– Любимая, где ты?

– Я рядом, я тут.

Мы станем крылаты

с тобой навсегда.

 

– Родная, куда ты?

– Теперь – никуда:

в молочную спелость

ростральной весны,

где пелось по летнему

в зимние сны.

 

– А где же сейчас ты?

– В сережках у верб.

 

Ненастье, как счастье,

идет на ущерб.

 

***

 

Одуванчики ластятся,

все хотят под каблук,

словно ты – восьмиклассница,

что отбилась от рук,

 

словно скачешь по клеточкам,

на воскресной заре

в предынфарктном, таблеточном

коммунальном дворе.

 

Ты – баская и лепшая, –

из побаски иной,

лишь душа повзрослевшая

убежала за мной,

 

раздавая фонарики

Патриаршим прудам...

Подхвачу её на руки

и тебе не отдам!

 

*   *   *

 

Косноязычье коснулось меня.

Вряд ли сумею пером описать я

сшитое из внеземного огня

нитью времен повседневное платье.

 

Только скажу вам, что ветер-баюн,

песенной влагой насытивший сушу,

ахнет, любимую встретив мою,

кинется к чёрту – закладывать душу.

 

Только скажу вам, что солнечный лес,

не опаленный огнем реконструкций,

вслед за моею любимой с небес

сходит,

чтоб листьями к ней прикоснуться.

...В мрачных оврагах подтаял снежок,

слышишь, любимая, –

клин журавлиный?

Что ж я о солнце ладони обжег,

вслед за тобою промчавшись   долиной?

 

Может поэтому в майском бреду

юная верба, не сбросив сережек,

скачет, как ты, со звезды на звезду,

чтоб невзначай не спалить   босоножек?

 

 

*   *   *

 

Ты мне прости

                   сгоревший на корню

мой робкий голос,

не сказавший правды.

В свой стылый март подсыпала отрав ты,

раздевшись, вопреки календарю.

 

Шагнула в воду, оттолкнув мороз,

Босой  стопою раздавила льдинку.

Хотелось бросить шапку-невидимку

на поздний снег твоих лесных волос!

 

Заморский ветер – нравственный урод;

пытаясь сбить его бесовский пламень,

швырнул я ватник на ближайший камень

и за тобой рискнул в водоворот.

 

Умолкни, стыд, а  совесть,  отпусти! –

Я позабыл клочок студеной суши,

где до сих пор блуждают наши души,

еще пытаясь нас с тобой спасти.

 

*     *     *

 

Прощай весны нежданная утрата:

На Лиговку пробрался майский снег.

И в этом не гадалка виновата,

А со двора обрушившийся смех,

 

Который не согласен с нашим счастьем,

Но приказал разграбить Летний сад,

Где мы горды скульптурным соучастьем

Тех, кто красив, надменен и усат.

 

Тревожный жребий выпал из портфеля,

Рассыпав годы по земле сырой,

Давай, сбежим из царства Куршавеля,

Преодолев границу в мир иной.

 

И если Рим грозит нам Колизеем,

А взять нам Трою выпадет едва ль,

Давай, рискнем представить мир – музеем

И воскресить московский фестиваль.

 

Сливай бензин, – трамвай в метро не ходит,

Гостиный двор навеки выключай…

На перекрестке глобус колобродит,

Маршрутка денег требует на чай,

 

Но снег, отведав, что же есть блокада,

Победно тает, вечность распознав,

Где вдоль кинотеатра «Баррикада»,

Летит в зенит подорванный состав.

 

 

*   *   *

 

Нахлынет вдруг о юности тоска,

и я спешу в районы новостроек,

как будто там могу я отыскать

свое послевоенное Лесное —

 

скрипучий дом в сиреневом саду,

с крыльцом, напоминающим скворечню,

угасшую окраин красоту,

когда-то мне казавшуюся вечной.

 

Все помнится: и школа, и весна,

и даже одноклассница, которой

носил портфель.

А наши имена

друзья склоняли в школьных коридорах,

 

С лицом веселым, в ситцевом кашне

идет ко мне та девочка сквозь время...

И пахнет в предвечерней тишине,

как прежде,— распустившейся сиренью.