Андрей Можаев
О тех, кого любишь

Окончание. Начало - в номере 110.

 Мелехово

 Лидия тяжело, как и он сам, мучилась. В памяти всё звучали те его слова: «Я вас любил и думал только о вас»… 

И тогда с тоски и отчаянья она делает решительный шаг. Заказывает в ювелирном магазине брелок в виде книги с гравировкой: «Повести и рассказы. Соч. Ан.Чехова, стран.207, строки 6 и 7». Открыв эти строки, читаем: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми её».

   

Но послать подарок от своего имени решимости уже не хватило. Чехову передали брелок в Москве от лица неизвестной почитательницы. 

В то же самое время письма от него стали приходить всё реже. И Лида приучала себя думать: «Надо жить без него». 

Однажды, снова на масляную, из Москвы приехал брат Авиловой. Молодому человеку не терпелось повеселиться и он уговорил сестру свозить его в маскарад. Нашли в старом гардеробе её «домино», она нарядилась. Отправились. 

Театр был полон. Брат и сестра потерялись скоро. Вдруг справа у стены она увидала Чехова. Он с прищуром смотрел куда-то в точку поверх голов. 

Она подошла и, основательно изменив голос и манеры, произнесла играя: 

- Как я рада видеть тебя. 

- Ты не знаешь меня, маска, - он пристально вгляделся в неё. Затем взял под руку и повёл по кругу.

 Наткнувшись на Немировича, обеспокоился: 

- Неужели, он узнал тебя? Не оборачивайся. Хочешь пить? – и увёл её в ложу Суворина угощать шампанским.

 - Я боялся, что Немирович назовёт тебя по имени, и ты как-нибудь выдашь себя.

 - А ты знаешь, кто я? 

Он улыбнулся: 

- Скоро пойдёт моя пьеса… «Чайка». Ты будешь на первом представлении?.. Будь очень внимательна. Я тебе отвечу со сцены. 

- На что ты мне ответишь? 

- На многое. Но следи и запомни. 

- Ты смеёшься? Как я пойму, что именно эти слова относятся ко мне? 

- Ты поймешь… Тебе нравится название – «Чайка»? 

- Очень. 

- Чайка… Крик у неё тоскливый. 

- А почему ты сегодня печальный? 

- Ты не угадала, маска, - улыбнулся он. – Сегодня мне не скучно. 

И они двинулись из ложи вниз по лестнице. 

- Расскажи мне про себя, - попросил Чехов. – Расскажи свой роман. 

- Какой роман? Это ты пишешь романы. 

- Не написанный, а пережитый. Ведь любила ты кого-нибудь? 

- Я тебя любила. Тебя, тебя... - вырвалось у Лиды. 

- Ты интригуешь, маска. Я не знаю тебя… 

И тогда она, скрытая костюмом, решилась предельно прямо заговорить о том, что было неповторимым в их отношениях:

 -…Не знаю, любила ли я действительно. Разве это значит - любить, если только борешься, гонишь эту любовь, прислушиваешься к себе с постоянной надеждой: кажется, я уже меньше люблю, кажется, я выздоравливаю, кажется, я, наконец, победила. Разве это любовь? 

- Не было бы любви, не было бы и борьбы, - мгновенно подытожил он. Да, их отношения и дальше продолжат развиваться тем же образом. 

Лидия с нетерпением и одновременно страхом дожидалась премьеры. Неужели он, в самом деле, узнал её?.. 

Спектакль проваливался. Актёры не понимали смысла пьесы, не понимали содержания ролей, играли в неподходящей, условной, но привычной для себя сценической манере.

 Хотя, старались.

Лидии было тяжело вдвойне. Она едва удерживалась от слёз оттого, что тонкую пьесу не смогли, не захотели понять. Осмеивали, освистывали. Следила за Чеховым, который сидел в ложе, и его мрачность отдавалась в ней острой болью. Вот он поднялся, вышел… 

И в то же время ей приходилось вслушиваться вопреки шуму в каждую реплику. Боялась не понять, пропустить обещанное. Но и сомневалась – не разыграл ли он?.. 

На сцену, прощаясь с Тригориным, вышла Нина Заречная. Протянула медальон в виде книги: 

- Я приказала вырезать ваши инициалы. 

Тригорин зачитывает: 

- Страница сто двадцать один, строки одиннадцать и двенадцать. 

Берёт со стола книгу, открывает, произносит: 

- Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми её. 

Лидия обомлела. Да, это был ответ. И какой ответ! 

Дома, тайком от мужа, она открыла томик Чехова, тот самый, отсчитала слышанные строки – ведь они по нумерации были другими по сравнению с тем её медальоном. 

Прочла: 

«Но что ты смотришь на меня с таким восторгом? Я тебе нравлюсь?». 

Она в растерянности закрыла книгу. Стало неприятно. Будто что-то холодненькое в неё вошло, какая-то фальшь... Но нет, это невозможно! Это совсем не похоже на Чехова! Это какое-то недоразумение! 

Она потушила свет, легла. Но уснуть не удавалось. Всё думала, думала, печальная… И вдруг мелькнула мысль: она надписывала строки из его книги. Не мог ли он использовать для ответа сборник её? 

Вскочила в волнении, засветила лампу, отыскала книжку, нужные строчки. И прочла у себя: 

«Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается». 

Он, действительно, уже с самого начала всё знал! 

После провальной премьеры, такой тяжёлой, едва не «убийственной» для Чехова, состоялся ещё ряд их встреч. Эти недолгие свидания выглядели внешне ровными, но в глубине своей были мучительны. Чехов говорил о работе, а она, она не могла ни на минуту освободиться от памяти тех слов о якобы своём «выздоровлении». При всей безнадёжности в душе женщины всё равно живёт, пусть и придуманная, надежда на чудесные вдруг изменения жизни… 

Однажды Лидия была проездом в Москве. Задумала остановиться на несколько дней и дала Чехову знать в Мелехово. Написала, в какой гостинице поселится. Антон Павлович выехал тоже. Но сразу повидаться не получилось – его путали издательские дела. Он решил сначала распутать их, освободить для неё всё остальное время. Прислал к ней в номер записку с извещением, в котором часу будет. Она заказала ужин. Привычно уже волновалась, обдумывая, как убедительней объясниться по поводу своего «монолога» в маскараде. Неужели, он в самом деле решил, что в том «выздоровлении» она видит для себя выход, успокоение? Не оттого ли он в последние встречи так ровен и тих? 

Она ждала. И с ожиданием копилась, нарастала в сердце радость. Но он не пришёл. И утром от него известий не поступило тоже. 

Мрачная Лида отправилась на вокзал, попутно завернула к старым знакомым отдать визит вежливости. И здесь внезапно узнала – с Чеховым вчера случился тяжёлый приступ чахотки. Горлом хлынула кровь. 

Лида спешила в больницу и отчаянно себя обвиняла. Ведь это она, она – виной приступу! Ведь ему нельзя по такой промозглой погоде бывать на улице, а она, не подумав о нём, вырвала его из дому, заставила не один час добираться в вагоне, где воздух всегда нездоров. Из-за неё он попутно отправился по издательствам, обязательно нервничал, расстраивался!.. 

Лидия была единственной, кого Чехов велел пропустить в палату. Он лежал измождённый и очень бледный. Следы недавних болей ещё прочитывались на лице. 

Она принесла ему цветы. Он всмотрелся и вдруг как бы высветился радостью. Захотел подняться, но Лидия не позволила. 

Они беседовали совсем недолго. Это свидание углубило её сердце, наполнило первым опытом трагизма. Они поспешили уговориться о будущей встрече. 

И она состоялась. Авилова вновь собиралась быть в Москве: проездом, с пересадкой. Весна в тот год выдалась ранняя и, как водится, обманчивая. Но Лидии так захотелось пораньше вывезти детей на лето в их рязанскую деревню, что она не стала дожидаться парного тепла. Тому способствовали также всё более усложнявшиеся отношения с супругом. 

И вот она отправилась. Детей укутала, но сама оделась как-то легкомысленно. А погода в дороге переменилась. Подул настойчивый ледяной ветер. В вагонах сквозило. 

Чехов ждал их на вокзале у поезда на Сасово. Познакомился, тепло пошутил с детьми.

Разглядев лёгкую накидку Лидии, распереживался. Сделал строгий медицинский выговор. Снял с себя тёплое пальто и заставил надеть. Лидия отказывалась, ответно возмущалась его отношением к здоровью. Но Чехов схитрил. Убедил просто накинуть пальто на время, пока они не дойдут до их головного вагона. Сам же взял за руки детей. Был с ними бережен, внимателен. И Лида подумала: какой из него должен бы получиться чудесный отец! 

А после он продержал всех разговорами у двери тамбура до самого отбытия поезда. В спешке помог сесть, а сам отошёл. Колёса набирали обороты. И Лидия вдруг вспомнила – на её плечах осталось его пальто!  Ужаснулась: как ему теперь добираться?! Ведь это может убить его!.. Господи! И вся любовь-то её – такая! Неприкаянная, недоразуменная…

А Чехов долго стоял на перроне, смотрел в хвост уходящему поезду, пока тот не собрался в точку и не стушевался. 

До глубокой осени Лидия прожила в деревне. Но ни одного письма от него не получила. Это был разрыв. И она смирилась. 

В один из дней до неё каким-то чудом дошёл в той глуши рассказ Антона Павловича Чехова «О любви». От названия защемило душу. Она жадно принялась читать. И чем дальше продвигалась, тем обильней текли слёзы. Они уже слепили. Приходилось постоянно смахивать их. И билось, билось сердце, будто решило в осколки разбить себя…

Лидии не приходилось сомневаться, кто стоит за героями рассказа Алёхиным и Анной Луганович: 

«Мы подолгу говорили, молчали, но мы не признавались друг другу в нашей любви и скрывали её робко, ревниво. Мы боялись того, что могло бы открыть нашу тайну нам же самим. Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может повести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с ней, мне казалось невероятным, что эта моя тихая грустная любовь вдруг грубо оборвёт счастливое течение жизни её мужа, детей, всего дома… Честно ли это? Что было бы с ней в случае моей болезни, смерти?». 

Когда Лидия дочитала до сцены прощания, до слов-признаний о том, что эта женщина ушла и «лёгкой тенью легла на мою душу», она уже не смогла сдержать открытых рыданий. Рыдала долго, совсем забыв, что пугает этим детей. 

И дальше тянулась жизнь, тянулась без определённого стремления. Всё уже в прошлом. Только дети растут... 

Чехов, тяжело больной, поселился в Крыму. Женился на актрисе Ольге Книппер. 

Лидия порадовалась: это хорошо, когда есть женщина, умеющая отвлечь и в то же время составить равную беседу, быть другом.    

Но вскоре его не стало. 

Чехова уже достаточно долго не было на этой земле. А жизнь Лидии как бы совсем не изменилась. Просто, своим чередом развязывались узлы, туго затянутые ещё в той, прежней жизни. Отношения с мужем тоже не переменились. Он притупил в долгой ревности сердце и теперь не мог простить, что не царил над её душой. Пока был Чехов, он никогда бы не отпустил её. А теперь угрозы нет и совместное проживание стало даже тяготить. Они разъехались. Дети, выросшие в таком неуюте, тоже как-то сами собой оставили дом. 

Лидия, окружённая сплетнями-домыслами, перестала выходить в общество. Перестала писать. Да и кому нужны в эпоху раздрызганного декаданса, а позже – еще более раздрызганной «рапповщины», её тонкие художественные истории? 

Последнюю пору своей жизни она встретила и провела в полном одиночестве. Забытый писатель «серебряного века». 

 

<<...Сизый зимний дым мглы над именем моим>> 

 

Эта строчка взята из стихотворения лучшего лирика-романтика грузинской поэзии Николоза Бараташвили. Юноша-поэт с высокой трагической судьбой… 

Он родился в тысяча восемьсот семнадцатом году в переломное, очень трудное для Грузии время. Тогда перестраивался весь исторический уклад жизни народа. Страна только врастала в плоть Российской Империи, входила в поле современных культурных тенденций не только России, но и Европы. А в это время набирала силу реакция на крах идей эпохи Просвещения, гуманизма, рационализма. Эта реакция получила в истории искусств имя «романтизма». 

Грузия прошла свой особый путь к новому стилю и методу выражения жизни как прочтения личности-символа, этой высшей духовной ценности бытия. «Романтизм» - безусловный возврат к ценностям Христианства с идеализацией некоторых сторон эпохи Средневековья, но осложнённый грузом скептицизма, этого наследства Просвещения и первого опыта построения буржуазных обществ. Отсюда – глубокое порой уныние, разочарованность в «научном и социальном прогрессе», или, как выражался Гоголь – «безочарованье». И отсюда же – нестерпимая жажда, безрасчётный порыв к возможному и «должному» идеальному. Обострённый чувствами поиск его. 

В грузинской поэзии это наиболее полно проявилось у Бараташвили. Но, вдобавок, юный поэт сумел вживить в это новое то главное достоинство, что отличало прежнюю родную традицию – эпичность, высокий гимнографический строй, восторг верующей души перед Божественным Началом. Эта традиция идёт ещё с пятого века, времени принятия Православия и начала книжности. Вот пример из стихов тогда восемнадцатилетнего юноши: 

…Молчат окрестности. Спокойно спит предместье.

В предшествии звезды луна вдали взошла.

Как инокини лик, как символ благочестья,

Как жаркая свеча, луна в воде светла.

 

Ночь на Святой горе была так бесподобна,

Что я всегда храню в себе её черты

И повторю всегда дословно и подробно,

Что думал и шептал тогда средь темноты.

 

Когда на сердце ночь, меня к закату тянет.

Он сумеркам души сопутствующий знак.

Он говорит: «Не плачь. За ночью день настанет.

И солнце вновь взойдёт. И свет разгонит мрак (здесь и далее стихи даны в переводе Пастернака).

 

Николоз Бараташвили принадлежал старинному княжескому, но обедневшему роду. Всю короткую жизнь юношу сопровождало какое-то роковое невезение. Всё было против него, против его таланта. Его отец служил у Ермолова и Паскевича. Был он вспыльчив и азартен и проиграл в карты всё достояние семьи. Разорил детей, жену. Мать поэта, Евфимия, до конца потом содержала ставшего нахлебником и обузой мужа. Она была женщина деятельной любви и доброты. Терпеливая, гармоничная, тонко чувствующая прекрасное. Все эти качества ей удалось взрастить и в сыне. Сама же всю жизнь в одиночку тянула свою тяжёлую «телегу быта». Привычная печальная картина – будто время совсем не меняется…

 

Эти переживания, это сострадание матери, отложились в характере Николоза, вошли затем в его стихи человечностью. Семья жила очень трудно. Бедность и распущенность отца закрывали путь к общественному положению, послужному росту юноши. А ведь он ещё в старших классах Тифлисской гимназии ярко выделялся в кругу друзей своим даром, своей мудростью не по годам. Но никому из «людей значительных» дела до его таланта не было. Все и так сами были талантами…

 

В двадцать два года от роду Бараташвили закончил первую поэму «Судьбы Грузии». Эта вещь – очень значима. Это попытка осмыслить объективно пользу и вред от присоединения Грузии к Империи. Поэт признаёт и необходимость этого шага в тех условиях в окружении злейших врагов, и предвидит будущие пагубные последствия: разложение родовой культуры наступающей «светскостью, европеизмом». Конфликт непримирим и неразрешим в ближайшем времени. И тогда у поэта возникает центральный, связующий и цельный образ Софии, жены советника царя. Именно в женщине Грузии он видит ту охраняющую силу, что способна нести через поколения самобытные народные начала. И он как бы выкликает, зовёт такую женщину. Это голос к своему народу, ко всему лучшему в нём:

 

Крепко обнял он свою жену в ответ,

Радуясь её словам и гордый.

Женщины былого, слава вам!

Отчего, святые героини,

Ни одна из женщин больше нам

Вас напомнить не способна ныне!

Стынет в женщинах душевный пыл.

Без него теплей в столичной шубе.

Ветер севера оледенил

В жилах их следы отчизнолюбья.

Что им там до братьев, до сестёр?

Им бы только жизнью наслаждаться.

Грузия? Грузины? Что за вздор!

Разве важно, как им называться?…

 

Не правда ли – универсально и злободневно?

 

По выходе из гимназии Николоз должен был поступать в службу, кормить семью. Он хотел идти по военной линии, но мать резко воспротивилась. Да и сам он немного хромал – повредил в детстве ногу. Они обратились за помощью к дяде, брату матери, генералу, правителю Аварии и знаменитому поэту Григолу Орбелиани. Но помощи от него не получили. Юноше удалось устроиться только столоначальником в правовое заведение со звучным названием «Экспедиция суда и расправ». Он попал в известную трясину тупой чиновничьей службистики. От этой застойной среды, от постоянного гнёта малоденежья спасали только природа – всё свободное время он проводил на реке, в горах – созерцательность и поэзия.

 

Наш бренный мир – худое решето,

Которое хотят долить до края.

Чего б ни достигали мы, никто

Не удовлетворялся, умирая.

 

Завоеватели чужих краёв

Не отвыкают от кровавых схваток.

Они, и полвселенной поборов,

Мечтают, как бы захватить остаток.

 

Что им земля, когда, богатыри,

Они землёю завтра станут сами?

Но и миролюбивые цари

Полны раздумий и не спят ночами.

 

Они стараются, чтоб их дела

Хранило с благодарностью преданье,

Хотя, когда наш мир сгорит дотла,

Кто будет жить, чтоб помнить их деянья?

 

Но мы сыны земли, и мы пришли

На ней трудиться честно до кончины,

И жалок тот, кто в памяти земли

Уже при жизни станет мертвечиной.

Николоз Бараташвили

 

Главным событием жизни Николоза Бараташвили стала его влюблённость. Он оказался необычайно одарённым в этом чувстве. И влюбился, конечно же, в первую красавицу Грузии Екатерину Чавчавадзе, сестру жены Грибоедова, Нины. Юноша часто бывал в музыкально-литературном салоне дома поэта, генерала и «патриарха» всего образованного общества Грузии и Тифлиса Александра Чавчавадзе. И глубоко влюбился в его дочь, когда та пела романс на одно из ранних стихотворений Николоза.

 

Ты силой голоса

И блеском исполненья

Мне озарила жизнь мою со всех сторон,

И счастья полосы,

И цепи огорчений –

Тобой я ранен и тобою исцелён…

 

Могу признаться я:

Когда с такою силой

Однажды «Розу» спела ты и «Соловья»,

Во мне ты грацией

Поэта пробудила,

И этим навсегда тебе обязан я.

 

Да, эта любовь развернула талант юноши необычайно! До него так о любви ещё никто не писал. В этих стихах – ни тени восточной неги, эстетизированной эротики, телесной мелкости. Эти стихи – предельный порыв Духа. К тому же, поэт встречал в красавице неравнодушие. Они были молоды; и он так же хорош собой – стройный крепкий юноша со сходящимися плавными бровями, удлинёнными чёрными глазами, каштановыми кудрями.

 

Что странного, что я пишу стихи?

Ведь в них и чувства не в обычном роде.

Я б солнцем быть хотел, чтоб на восходе

Увенчивать лучами гор верхи;

 

Чтоб мой приход сопровождали птицы

Безумным ликованьем вдалеке;

Чтоб ты была росой, моя царица,

И падала на розы в цветнике;

 

Чтобы тянулось, как жених к невесте,

К прохладе свежей светлое тепло;

Чтобы существованьем нашим вместе

Кругом всё зеленело и цвело.

 

Любви не понимаю я иначе,

А если ты нашла, что я не прост,

Пусть будет жизнь избитой и ходячей –

Без солнца, без цветов, без птиц и звёзд.

 

Но с этим ты сама в противоречье,

И далеко не так уже проста

Твоя растущая от встречи к встрече

Нечеловеческая красота.

 

Конечно, это взаимное счастье не могло продолжаться долго. Не могла богатая красавица соединиться в ту пору с мелким бедным чиновником, пусть даже гением из родовитой фамилии. К тому же, стихи его тогда мало, кто знал и ценил. Исписанная им тонкая тетрадка известна была только малому кругу друзей, да Екатерине. А печататься возможности не имелось. В Тифлисе выходила всего одна толстая газета. И выделять страницы под стихи было кому, помимо Бараташвили. Хотя бы тем же Чавчавадзе и Орбелиани. Да и с признанием молодых талантов в литературе всегда сопряжены известные сложности, что вытекают из самолюбий авторов, состязательности.

И вот прошло ещё немного времени, и радости молодых людей положен был предел.

 

Я помню, ты стояла

В слезах, любовь моя,

Но губ не разжимала,

Причину слёз тая.

 

Не о земном уроне

Ты думала в тот миг.

Красой потусторонней

Был озарён твой лик.

 

Мне ныне жизнью всею

Предмет тех слёз открыт.

Что я осиротею,

Предсказывал твой вид.

 

Теперь, по сходству с теми,

Мне горечь всяких слёз

Напоминает время,

Когда я в счастье рос.

 

Екатерина была выдана замуж за богатого пожилого Дадиани, владетельного князя Мингрелии. Ей пришлось уехать в глухой угол, в его столицу Зугдиди, которую и сегодня в Грузии часто величают «деревней». Так Николоз Бараташвили потерпел в жизни ещё одно «поражение». Сегодня таких людей называют «неудачниками». Впрочем, те времена и нравы мало, чем отличаются по характеру от нынешних…

Но вот, что удивительно! Потеряв такую любимую, поэт не озлобился, не уронил своего дара. Только голос зазвучал ещё печальней, ещё глубинней. Что остаётся человеку, если его идеальное раз за разом сокрушается натиском грубой прозы? Но – ни слова упрёка, обвинения ей.

 

Я храм нашёл в песках. Средь тьмы

Лампада вечная мерцала,

Неслись Давидовы псалмы,

И били ангелы в кимвалы.

 

Там отрясал я прах от ног

И отдыхал душой разбитой.

Лампады кроткий огонёк

Бросал дрожащий свет на плиты.

 

Жрецом и жертвой был я сам.

В том тихом храме средь пустыни

Курил я в сердце фимиам

Любви – единственной святыне.

 

И что же – в несколько минут

Исчезли зданье и ступени,

Как будто мой святой приют

Был сном или обманом зренья.

 

Где основанье, где престол,

Где кровельных обломков куча?

Он целым под землю ушёл,

Житейской пошлостью наскуча.

 

Не возведёт на этот раз

Моя любовь другого крова,

Где прах бы я от ног отряс

И тихо помолился снова.

 

В тысяча восемьсот сорок четвёртом году Бараташвили переведён в Нахичевань помощником уездного начальника. Теперь он оторван от последних друзей, от родных. Он предельно одинок. Но одиночество возводит его мысль выше и выше. В одном из стихотворений он размышляет о сущности красоты истинной и в чём-то предвосхищает загадочное предречение Достоевского: «Красота спасёт мир».

 

Мужское отрезвленье – не измена.

Красавицы, как вы ни хороши,

Очарованье внешности мгновенно,

Краса лица – не красота души.

 

Печать красы, как всякий отпечаток,

Когда-нибудь сотрётся и сойдёт,

Со стороны мужчины недостаток:

Любить не сущность, а её налёт.

 

Природа красоты – иного корня

И вся насквозь Божественна до дна,

И к этой красоте, как к силе горней,

В нас вечная любовь заронена.

 

Та красота сквозит в душевном строе

И никогда не может стать стара.

Навек блаженны любящие двое,

Кто живы силами её добра.

 

Лишь между ними чувством всё согрето,

И если есть на свете рай земной –

Он во взаимной преданности этой,

В бессмертной этой красоте двойной.

 

Молодой поэт, возрастая в своих высоких прозрениях, шаг за шагом отчего-то неизбежно подступает и к краю своей земной жизни. Будто бы жизнь его отмеряется каждым высказанным истинным словом!

 

Новый перевод по службе забросил его под Гянджу, в дикие пустынные места, в чуждый мир мусульманства. Он – будто грузинский Овидий…

 

Двадцать первого октября тысяча восемьсот сорок пятого года в возрасте двадцати семи лет Николоз Бараташвили скончался от злокачественной малярии в жалкой лачуге, в совершенном одиночестве. Похоронен был там же. Никто из родных и друзей на погребение приехать не смог. Позже им переслали тетрадку его стихов. Но возможности публикации не было, и о поэте забыли. Сбылась его поэтически-провидческая строка о себе в самом известном у нас его стихотворении.

 

Цвет небесный, синий цвет,

Полюбил я с малых лет.

В детстве он мне означал

Синеву иных начал.

 

И теперь, когда достиг

Я вершины дней своих,

В жертву остальным цветам

Голубого не отдам.

 

Он прекрасен без прикрас.

Это цвет любимых глаз.

Это взгляд бездонный твой,

Напоённый синевой.

 

Это цвет моей мечты.

Это краска высоты.

В этот голубой раствор

Погружён земной простор.

 

Это лёгкий переход

В неизвестность от забот

И от плачущих родных

На похоронах моих.

 

Это синий негустой

Иней над моей плитой.

Это сизый зимний дым

Мглы над именем моим.

 

Грузия узнала о своём великом поэте спустя почти полвека. Друзья сберегли тонкую тетрадь с немногими по количеству стихами, донесли её до нового поколения интеллигенции. И уже другой Чавчавадзе – Илья – понял, какой дар упал в руки! Дар, пронесённый сквозь время и смерть! Могилу поэта отыскали и прах его торжественно перезахоронили в тысяча восемьсот девяносто третьем году.

 

Тифлис вышел встречать своего поэта на вокзальную площадь. Она оказалась переполненной. Когда из вагона вынесли гроб с прахом, мужчины обнажили головы. Многие встали на колени, принимая на себя вину забвения от прежних поколений. На руках несли до кладбища, где Илья Чавчавадзе произнёс речь о действительном значении поэта. Так возродилось имя Николоза Бараташвили. А ещё позже, в тысяча девятьсот тридцать восьмом году прах поэта вновь был перезахоронен, уже на его любимой горе Мтацминда над родным Тбилиси, где им сложено столько стихов!

 

Екатерина Дадиани-Чавчавадзе жила более ста лет. Ей довелось быть свидетельницей не только посмертного возвращения когда-то ею любимого юноши, но и революционного крушения всего исторического уклада, слома жизни, унесшего, казалось, в беспамятство всё предыдущее. От прошлого у неё оставались только стихи Бараташвили, да несколько бриллиантов владетельной особы. Но всё равно прошлое, уже задолго после её кончины, вернуло своё. Ничто и никто не в силах победить на этой земле культурную память народов. И Екатерина всё по прежнему остаётся в ней Первой Красавицей Грузии, воспетой человеком, любившим её больше жизни:

 

Когда мы рядом, в необъятной

Вселенной, - рай ни дать ни взять.

Люблю, люблю, как благодать,

Лучистый взгляд твой беззакатный.

Невероятно! Невероятно!

Невероятно! Не описать!…